— Чего же ты от меня хочешь? — спросил господин Болесловас, решив лишний раз убедиться, не сон ли это.
— Хочу свой револьверт получить.
— Какой еще револьверт?
— Свой. Который господин Гужас тогда конфисковал, обозвав меня психом.
— Что-ты вздумал, Анастазас?
— Чем тюрьма или желтый дом, лучше пулю в лоб.
— Раз так смерти захотел, значится, иди и вешайся.
Но Анастазас твердил свое, потому что умереть хотел с честью, как положено шаулису. А кроме того, — да будет известно господину Мешкяле, — он готов отплатить добром за добро — увести с собой в преисподнюю кукучяйского песенника Йонаса Кулешюса, проклятый язычище которого уже столько лет сеет презрение к верховной власти, нации, местным шаулисам, полиции и самому господину Болесловасу. Пусть исполнится проклятие синебородого монаха хотя бы по отношению к этому гаду. Пусть снизойдут смирение и покой в сердца людские. Пусть стращают босяки своих детей именем Анастазаса во веки веков. И заплакал...
Вот когда у господина Болесловаса мелькнула мысль, что, взяв под свою опеку в эту критическую минуту Анастазаса, он навеки приобретет покорного и беспрекословного исполнителя своей воли. Много ли нужно усилий, чтобы натравить сейчас Анастазаса, к примеру, на кривасальскую куницу и ее подручного кабана Блажиса? Дай только боже выдумать серьезную политическую зацепку. Ну, скажем, что эти лукавые звери состоят в тайной террористической польской организации, цель которой — всеми силами вредить патриотическим пограничным силам литовцев. На этот вертел можно нанизать все беды Анастазаса, начиная с похищения винтовок и кончая этой ночью... Словом, напустить туману в башку этого олуха, чтобы при необходимости можно было ему сказать: «Анастазас, час мести пробил! Действуй! Но так, чтоб комар не пискнул, чтоб все концы — в воду! Помни, сейчас у нас с Польшей налажены дипломатические отношения».
— Почему вы молчите, господин начальник?
— Думаю, как тебе понятнее объяснить, значится, что самоубийство для шаулиса равнозначно измене родине. Вернув тебе оружие, я стал бы пособником предателя. На что ты меня толкаешь, Анастазас?
— Прошу меня простить. Об этом я не подумал, начальник, — простонал пристыженный Анастазас.
— А для чего у тебя голова на плечах, братец?
— Да у меня все перепуталось!
— Не бойся, распутается. Никогда не сожалей о том, чего не изменишь, значится.
— Что же мне теперь делать?
— Иди домой и обзаведись терпением. Ты мне задал большую загадку, Анастазас. Требуется время, чтобы все обмозговать. Я должен принять верное решение, спасительное для тебя и губительное для тех, кто толкнул тебя в пропасть.
— Чтоб они сквозь землю провалились! Отдаюсь в ваши руки душой и телом.
— Будь спокоен, значится. Со мной не пропадешь.
— Не знаю, как вас и отблагодарить.
— Мы — идейные товарищи. Должны помогать друг другу в беде. Только гляди — никому ни гу‑гу, что ты барана в Кривасалис отвел.
— Не бойтесь.
Проводив Анастазаса, господин Болесловас опрокинул рюмочку коньяку и, негромко сказав: «Господи, не завидуй моему счастью», — сам не почувствовал, как заснул.
13
И снова в Кукучяй переполох. Челядь Пашвяндрского поместья распустила слухи, что после сватовства Анастазаса пани Милда окончательно ума лишилась. Еще страшнее стала пьянствовать, а намедни ночью прибежала с речки в чем мать родила и как начнет блевать! Баран, дескать, на нее набросился или сам черт. Не разберешь... Мотеюс хотел за Фридманом съездить, но она строго-настрого запретила, велела дать знать в Кривасалис. Фатиме. Та объявилась лишь вечером следующего дня. Осмотрела больную через замочную скважину и заявила челяди, что их хозяйка понесла от черта. «Откуда знаешь», — спросил Мотеюс. — «От нее за три версты смрадом пекла несет». — «Пила бы ты каждый день, и ты бы смердела». — «Бараний лоб ты, Мотеюс. Кто же ее изнутри так дергает? Пьяницы, насколько мне известно, так не блюют». — «Падучую ночью подцепила, головой ручаюсь». — «Человече, я по-литовски тебе говорю — не падучую подцепила, а водяной бес Вижинты к ней в хвост забрался». — «Сама ты ее за нос водишь и еще издеваешься. Вот подожди, как скручу я тебя да как доставлю к Мешкяле, прищемит он тебе хвост! Будешь знать, как нашу барыню порочить». — «Да разве это удивительно? Господин Мешкяле — мужчина ученый». Батраки и девки захохотали, а Мотеюс малость отошел и сказал: «Чего ты, кривасальская куница, нам туман подпускаешь? В наше время мало кто в чертей верит. Раз уж ты такая умная, то изгони его, проклятого, из нашей хозяйки да нам всем покажи...» — «Ладно, исполню я твою просьбу. Одного я не знаю, Мотеюс, в каком обличье черт свою избранницу покинет». — «А мне один хрен. Главное, чтоб я мог черта в полицию доставить». На этих словах Фатима вытащила из-за пазухи золотой крестик и, совредоточившись в молитве, вошла к пани Милде... И тут же там раздался вопль больной. Фатима вернулась и сказала: «Мощи святой Ядвиги помогли. Ваша хозяйка изрыгнула беса». — «Где же он?» — «В окно выскочил». — «Ах ты, гадюка полосатая!» — бросился к Фатиме Мотеюс, снимая ремень. Но та пулей — в дверь. Вслед за ней — вся дворня. И на те пожалуйста! Под окном пани Милды черный, будто деготь, баран пасется. И мокрый, хоть выжми. Трудно описать, сколько намаялись, пока изловили его, но Мотеюс не верит, и все, что это бес, которого подцепила в реке пани Милда. Фатима цапнула барана за рога, с помощью девок затащила его в комнату больной и торжественно спросила: «Сударыня, вы узнаете это отродье?» — «Да! Он самый. Проклятущий, — прохрипела пани Милда. — Люди, бейте меня! Убейте и сожгите вместе с ним! Я... Ядвига, прости меня!» И замолкла, потому что баран уставился на нее как на близкую знакомую и как хрястнет рогами об изголовье кровати!.. Глаза у него, говорят, кровавые и пылают, будто уголья. Пани Милда опять блевать начала, а за ней и всем девкам худо стало.
— Иисусе, Иисусе! Вот и верь, пожалуйста.
— То-то, ага. Как в сказке.
Так было, или не так, но под вечер следующего дня Гужасова Пракседа будто сорока облетела городок с известием, что Мотеюс доставил из Пашвяндре в участок связанного барана, подозреваемого в бесовстве, потому что его боятся помещичьи овечки и вся скотина: лошади фыркают и ушами стригут, а коровы в обеденную дойку лишь половину молока отпустили.
Все до единого дети городка помчались к участку. Даже Пранукас Горбунка, и тот вырвался из рук матери, обнял отца и со слезами просил показать ему живого беса. Марцеле просто онемела от ужаса. Ведь ребенок был будто ангелочек. Набожный. «Отче наш» как по пальцам говорил, и нате. Откуда же на него эта охота нашла?
Зато каким весельем наполнилась грудь сапожника, когда его сын, сидя верхом на горбу, обеими ножками стучал по мехам гармоники и хихикал. Хихикал, желая побыстрее увидеть обитателя преисподней.
— Пранукас, бес — фу! фу! — голосила Марцеле, семеня за Горбунком, потеряв надежду оторвать ребенка от отца.
Бабы, живо,
Прочь с дороги!
Жмут мужчины
Нога в ногу, —
кричал Горбунок и ждал. Затаил, дыхание и ждал, ответит ли ему сын.
Змут музцины
Нога в ногу, —
закачался на горбу Пранукас и вдруг затрепетал всем телом и запел будто жаворонок в ясном небе:
И в станисках,
И без них,
У кого свой цорт
Не сник!