С тех пор моя мать не осмеливалась больше петь так, как прежде, а если и затягивала песню, то пела негромко, вполголоса. Она нередко напевала, убаюкивая меня. Отец обычно, вспоминая об этом, добавлял:
— Поистине, в крови ее горел священный огонь.
Я знаю от отца, что она не пропускала ни одного представления, если в нашу деревню забредала бродячая труппа. Взяв меня на руки, она шла смотреть представление, а когда труппа уходила из деревни, мать целыми днями ходила задумчивая и грустная.
Единственной радостью была для нее любовь к отцу. Эта любовь заставляла ее без жалоб и сетований до самой смерти (а умерла она, когда мне минуло шесть лет) переносить самые тяжкие унижения, какие только выпадают на долю прислуги.
Я очень смутно помню лицо моей матери, но я никогда не забуду ее голоса, не забуду, как она пела, баюкая меня.
Именно в эти минуты, я думаю, она передала мне тот самый священный огонь, который пылал в ее крови: с самого раннего детства я любил разрисовывать себе лицо и петь. Мы жили все там же, при конюшне, и отца часто не бывало дома целыми днями. Однажды, вернувшись с поля, он застал меня с венком из цветов на голове: я пел, указывая пальцем на стрекозу. Это я разыгрывал, по-своему конечно, знаменитую роль безумной Ван из спектакля, который я недавно видел. Отец долго наблюдал за мною, а потом невнятно пробормотал что-то. Мне послышалось, что он сказал:
— Как хорошо, что у меня сын, а не дочка.
— Когда я вырасту, непременно пойду в актеры, как мама, — ответил я твердо.
Отец посмеялся над этим, он счел это детским увлечением:
— Разве это дело, быть актером? Сынок, зачем тебе такое ремесло?
Но детское увлечение стало жизненным призванием. До шестнадцати лет я жил с отцом. Но однажды я сбежал из того дома при конюшне. Мимо нас проходила бродячая труппа, я не удержался и примкнул к ней.
В своих странствиях с реквизитом за спиной я нечасто вспоминал о своем отце. Однажды острый запах конского навоза вдруг напомнил мне о доме, и я всем сердцем пожалел отца. Но возвращаться к нему мне не хотелось. Через три года я узнал, что он умер. Но я не посмел вернуться в деревню, не посмел прийти на его могилу и надеть траур.
Я стал актером народного театра тео. Скитаясь по деревням, я исходил всю страну. Вскоре благодаря голосу, который я унаследовал от матери, стала расти моя известность. Теперь моим именем называли те труппы, в которых я играл, выступая, конечно, в заглавных ролях. Сирота, человек безо всяких привязанностей, я находил радость только в своем искусстве. Так было до того дня, пока я не полюбил Ныонг, молодую актрису, она тоже играла главные роли.
Как описать вам Ныонг, какой она была в то время? Это совсем не трудно. Бикь, наша дочь, — точное повторение своей матери. То же лицо, то же очарование, тот же пленительный голос: мне всегда казалось, что Ныонг передала ей все самое лучшее.
Ей было всего двадцать лет, когда она умерла, мать моей Бикь, моя жена, первая актриса. Я любил ее безумно. Не знаю, способны ли нынешние молодые мужья любить так, как любили мы. Но мы не тратили время на то, чтобы изливать друг другу нежные чувства. Наша любовь проявлялась только в маленьких знаках внимания, которые согревали сердце. Для меня не было большего удовольствия, чем подрисовывать брови моей Ныонг перед спектаклем. А я только позволял ей завязывать повязку мне на голове перед тем, как выйти к зрителям.
Бикь родилась через год после свадьбы. Сейчас ей двадцать. Месячным ребенком она начала вместе с нами бродячую жизнь.
Для меня это было счастливое время. Мы любили наше искусство, любили друг друга и нашу дочку. Мы уже начали подумывать о том, чтобы скопить немного денег и съездить в деревню Тхыонглао, зажечь благовония на могилах моих родителей. Да, это было прекрасное время…
Беда настигла нас годом позже, когда Ныонг еще кормила грудью малышку Бикь. Несколько вечеров подряд мы давали представления в деревне Нгаукбой, как всегда с успехом. Но вот однажды после спектакля к нашему старшему пришел местный начальник тонга[69]:
— Вы кончаете свои представления здесь, но вам придется задержаться у нас, потому что ваша певичка Ныонг будет прислуживать, петь и услаждать гостей на пиру, который я устраиваю для богатых и влиятельных людей деревни. Ты слышал? Я собираю гостей завтра вечером.
— Но мы не поем на пирах и не привыкли прислуживать и услаждать гостей, — возразил я ему.
Начальник тонга смерил меня презрительным взглядом.
— А это, видно, и есть муж певички? — спросил он нашего старшего.
— Да, почтенный.
— Скажи, что ему нечего бояться. Из-за того, что его жена споет у меня, от нее не убудет.
И он захохотал. Его смех до сих пор еще звучит у меня в ушах. Я хотел было вздуть негодяя, но наш старший знаком остановил меня.
— Эти люди здесь всевластные повелители. Нельзя с ними держать себя гордецом. Беда, если они затаят на нас обиду.
Но я ни за что не хотел, чтобы жена пела на потеху этим людям. Ныонг всю ночь не спала и вздыхала.
— Если я не пойду к ним, они устроят нам какую-нибудь подлость, — говорила она.
— Ну и пусть. Ты понимаешь, что тебе нельзя идти туда?
Мне на ум пришла история жизни моей матери, она не давала мне покоя.
А наутро нам было приказано без разрешения властей не покидать деревню. Этот приказ служил предупреждением: неприятности будут еще серьезнее, если Ныонг не подчинится желанию начальника тонга. Бежать было нельзя. Мне пришлось скрепя сердце согласиться.
У меня перед глазами и сейчас еще стоит лицо моей жены, когда она передавала мне девочку, перед тем как пойти в дом к начальнику тонга. Мертвенно-бледная, с подведенными бровями, она вся была немое страдание.
И когда она двинулась вслед за стражником, которого прислал местный правитель, в ушах у меня зазвучал голос моего отца, его горькие слова:
— Разве это дело, быть актером? Сынок, зачем тебе такое ремесло?
Тысячи мыслей и сомнений одолевали меня, пока я с девочкой на руках ожидал возвращения жены. Я не находил себе места и тревожился тем больше, чем старательнее мои товарищи пытались скрыть свое беспокойство. Наконец, не в силах совладать с собою, вместе с одним из друзей я пошел к дому начальника тонга. Подойдя ближе, я услышал ее голос, Ныонг пела. Я постучал в ворота, но никто не открыл: видно, люди притворились, будто ничего не слышат. Ограда, окружавшая усадьбу, вздымалась высоко, словно стены крепости. Мне не оставалось ничего другого, как ждать.
Ныонг вернулась только под утро, когда запели петухи. Взглянув на нее, я сразу понял, что стряслась беда. Она остановилась в дверях и молча посмотрела на меня. Ее платье было разорвано, волосы спутались.
Я обмер. Ныонг, очень бледная, сделала несколько неверных шагов, взяла девочку на руки и, ни слова не говоря, села рядом со мной. Потом вдруг разрыдалась.
— Теперь я… я не могу смотреть тебе в глаза.
Мне и позже никогда не приходило в голову хоть в чем-то винить ее. Я сидел как потерянный, а она рыдала на моем плече. Потом я поднялся и взял нож. На испуганные крики Ныонг сбежались актеры, они пытались удержать меня от какого-нибудь отчаянного поступка.
А я побросал все театральные костюмы на землю и стал с остервенением резать, кромсать их на куски:
— Проклятое ремесло! Теперь все, все кончено, навсегда, навсегда!
Остался цел только платок с расшитой золотом каймой, с которым Ныонг обычно появлялась перед зрителями. Она схватила его и, зарыдав, спрятала в нем лицо.
Едва рассвело, мы отправились в горы, хотя товарищи из труппы не хотели нас отпускать. В пути Ныонг подхватила тропическую лихорадку. Приступ свалил бедняжку, и нам пришлось укрыться в заброшенной караульной вышке. Малышка Бикь, оставшаяся без молока, плакала и требовала грудь. Ныонг то и дело теряла сознание, ее голова лежала у меня на плече. Иногда она приходила в себя и шептала: