— Э-э, да тут есть кто-то! — оживился степной волк.
— Может быть, и есть, но как поймать его в такой густой тайге? — осторожно заметил стремянный Хара-Бюре.
— Сейчас поймаю! — взъярился Тукей. — Несите мой лук!
Старый оруженосец Лапсан-Сурен исполнил приказание.
Лук у Тукея был необычный, выпускал он сразу сотню отравленных стрел, и всегда хотя бы одна стрела поражала что-нибудь живое.
И вот враг Тукей натянул свой лук до последнего седьмого крючка и нажал на спуск. В сто разных сторон со свистом улетели сто отравленных стрел!
Ескус-уул в это время лежал на спине, протирая сонные глаза, и смертельная отравленная стрела ударила его в живот.
— Говорил я тебе, сестра, — сказал он, вытащил стрелу, превозмогая боль, сошел по склону и увидел внизу на перевале Тукея с воинами.
Но не взять врага — весь он в толстых кольчугах.
Свистнул тогда Ескус-уул. Злобный недруг повернулся к нему, ворот его кольчуги на мгновение раскрылся, шея обнажилась на два пальца, и успел Ескус-уул пустить во врага крылатую свою стрелу — вонзилась она с хрустом в шею врага.
Ескус-уул из последних сил добрел до сестры, поднял ее на руки, сказал: «Лучше умрешь с братом, чем достанешься врагам». И бросился с нею со скалы…
Тукей до заката кричал, мучился, проклинал себя, что пришел на Алтай, что сразу не ушел с Алтая. Для него отняли у пленниц двух младенцев, зарезали и приложили к его ране. Но и это не помогло. Истек степной волк кровью и к ночи умер…
Стремянный Хара-Бюре отыскал тела брата и сестры, подивился их храбрости и решительности, и приглянулись ему косички Ескус-уула — сверкали они, точно песком золотым усыпанные. Хара-Бюре отрезал косички и сунул себе за пазуху…
Наконец полсотни воинов — всё, что осталось от войска Тукея, добрались до белого шатра великого Богдо-Гегена. И Хара-Бюре, чтобы оправдаться а похвалиться, показал ему косы Ескус-уула.
— Так вот почему не удался ваш поход, — произнес Богдо-Геген. — Вы убили батыра, которому Вечное Небо предопределило стать повелителем земли. Теперь отрежем вам головы, чтобы никто не знал и не помнил такого позора…»
Вот какая она была — старушка Чынар, матушка нашей Кайчи.
А сколько она знала загадок! Как изводила нас загадками! И после мы вместе с нею так хохотали, что кора едва не слетала с аила…
* * *
В то лето, когда я был единственным слушателем у Кайчи, она мне сказала:
— Возле кузницы пилили дрова. Тетушка говорит — там березовый комель остался. Пойдем, своди меня туда.
И мы пошли. Я нес пилу, Кайчи держалась за мое плечо. Кузница стояла недалеко, за поскотиной. И мы сразу увидели крученый комель…
С ранней весны наши матери тут распиливали березовые бревна. Это моя мать возила их сюда всю зиму. Распиливали березы для газогенераторных тракторов. Казалось, люди не работают, а играют, как дети — чурки отпиливают коротенькие, с вершок и раскалывают их на маленькие, игрушечные полешки. Но я-то знал, какая это трудная работа — мать всегда возвращалась от кузницы затемно и все держалась за спину, не в силах выпрямиться…
Мы с Кайчи распилили комель, взяли под мышки по чурке и пошли домой. Радовались — дров теперь хватит дня на три и достались они так легко!
У поскотины нас нагнал всадник. Был он чернолиц, густобров. На выгоревшей гимнастерке поблескивали медали.
— Кайчи, постой! — сказал он негромко и взмахнул рукой.
— А-а, это вы, дядя! — обрадовалась Кайчи. — Слышала, что вернулись вы живым-невредимым. Какая это радость для вашей семьи, для всех нас. Приходите в мой аил. К вам мне не добраться…
— Зайду… выберу время… потом… М-м-м, слушай, Кайчи, ты больше не собирай народ, не рассказывай свои сказки-прибаутки, — сказал мужчина бесцветным голосом. Глаза у него были усталые, запавшие и болезненно блестели. — Мальчишки к тебе бегают… Дрова таскают… Жалоба на тебя в сельсовете. А знаешь, время сейчас строгое. Не до твоих… — он опустил голову, словно сделал что-то нехорошее, тронул поводья, и, ни разу не оглянувшись, скрылся за высоким бурьяном.
Кайчи так ошеломили слова всадника, что она не нашла сил сказать что-то в свое оправдание. И на лице ее застыл страх. Уронила она березовую чурочку, но даже и не заметила этого.
И умолкла Кайчи.
* * *
Я подрос, уехал учиться в город. Бывая дома на каникулах, изредка заходил к Кайчи. Видно, находились дела, которые тогда казались мне важнее… Я слышал, что она рассказывает героические сказки свои теперь только близким людям, среди которых был Тийин.
Потом меня призвали в армию, прослужил три года, вернулся домой, а там — снова поступил учиться. К Кайчи заходил от случая к случаю.
Стоит только кашлянуть или задышать погромче, и она узнавала меня, радовалась, говорила:
— Ну, садись-садись, говори-рассказывай, какие новости в нашей стране, где все как в сказке: взглянешь на север — вечные снега сверкают, посмотришь на юг — вечно зеленеет листва, обернешься на восток — солнце утреннее восходит, посмотришь на запад — там уже ночь наступила… — Кайчи говорит, на ощупь ищет щепки у железной печурки. — Дружно ли, мирно ли живут люди? Всем ли хватает еды и крова?
Расспросит она, потом расскажет о своей жизни, а порой, воодушевившись, начнет одно из сказаний. Слушаешь да и не заметишь, как пролетел день…
В те годы Кайчи уже жила одна. Мать ее по старости умерла. И той необычной избенки с сенями-аилом не было. Она каким-то счастьем угодила на место будущего скотного двора и колхоз перевез избенку, настелил новый пол, а вместо аила, крытого трухлявой корою, поставил круглую юрту из толстых жердей, промазанных коровьим навозом. Но представьте только, как тяжко ей жилось — одинокой, слепой. Хорошо хоть у ее теток выросли внуки. Это они заботились о Кайчи, носили ей воду, косили сено для коровенки, прибирали в избе.
Изредка прибегали тимуровцы, пилили дрова, складывали поленницу, убирали навоз в сарайчике. Но теперь дети не собирались у очага в новой юрте Кайчи, потому что появились новые, более интересные, занятия: сборы, танцы, книги, кино, радио, телевизор, клуб… А кому надо — есть книги про алтайских богатырей — бери и читай себе. Откуда могли знать ребята, что услышать сказания из уст Кайчи в тысячу раз лучше, если сказание в книге можно сравнить с картой звездного неба, то звучащее слово Кайчи — само звездное небо — живое, настоящее, единственное…
* * *
Удивительною была память Кайчи. В одном сказании тысячи и тысячи строк, а она помнила чуть ли не три десятка таких сказаний. И никогда не путала имен богатырей, их жен, родственников, сподвижников и врагов, помнила масть каждого аргамака, суть и последовательность богатырских подвигов, чередование и переплетение всех событий, названия речек, пригорков, долин и неохватное множество всего другого… по-разному звучали ее слова, одна и та же история могла величественно и торжественно развернуться, взойти как могучий рассвет над горами, а могла протянуться вяло, обыденно. Это зависело не только от настроения Кайчи, от меры ее вдохновения, это зависело и от слушателей, от всей обстановки.
Она знала и могла назвать более тысячи имен реальных, когда-то живших героев алтайской земли, защитников Родины от бесчисленных врагов, она знала, из какого они рода, где жили, кто их родители и какие деяния совершили герои.
В четкой последовательности помнила Кайчи названия всех долин, перевалов, переправ, ущелий, больших и малых рек — основных путей по Алтаю. Это было невероятным, если вспомнить, что у нас даже маленький ложок или пригорок с юрту имеет свое имя. Такое знание было бы удивительным даже тогда, когда человек приобрел бы его путешествуя, проехав Алтай вдоль и поперек, или же прочитал обо всем и выучил все по книгам. Что же говорить о Кайчи — она собрала все сама, слушая людей и навсегда запоминая…
— Пятнадцати лет я ослепла от оспы, но не забыла свет солнца и луны, лица людей, облик животных и птиц, вид растений, — говорила она, оглаживая короткие, белые, как у зимнего зайца, волосы. — Знаю, что лес и трава — зеленые, небо и вода — синие, ночь — черным-черна, как горе, а радость — светла и радужна… Помню, лошадь у меня была желто-пегая, и летела я на ней по полю с ветром наперегонки…