— Ты права, успеем наотдыхаться, — спустя немного сказал сват и, помедлив, добавил: — Что-то плохо я стал себя чувствовать, осколок под сердцем зашевелился. Неужели все? Неужели скоро конец?..
У старухи захолонуло сердце, испуганно посмотрела на свата и замахала руками: что ты? что ты?.. Она чуть не сказала: «А как же я?!.» Но вовремя догадалась, что это было бы признанием того, что его скоро не будет, и сумела сдержать готовое вырваться восклицание. Подумала о той, как же сильно привязалась к свату, если даже мысль о его смерти нестерпима. А ведь она и видится-то с ним в месяц раз, не больше. Значит, вовсе не обязательно встречаться каждый день, чтобы человек стал для тебя необходимым?
— Ты даже не бери в голову. Ты даже… — Прищурившись, посмотрела ему в глаза и не увидела того обычного теплого и устойчивого выражения, которое всегда говорило, что все обойдется и не надо отчаиваться: нет ничего хуже отчаянья. Она не увидела этого и расстроилась, и, когда ближе к вечеру провожала свата, была грустна, и вечером не захотела говорить с внучкой и не выкупала правнука. Прошла в свою комнату, легла на неразобранную постель, чего сроду не было, и долго не могла уснуть.
А через неделю принесли телеграмму, и в ней говорилось, что сват помер. Старуха не плакала, она только ходила по квартире и с удивлением спрашивала: «Ну, почему? Почему?…» Она вроде бы и не замечала близких, не слышала, как правнук уже в который раз просился на улицу поиграть, и только раз остановилась подле внучки и негромко сказала: «Ну вот, теперь, кажется, настал и мой черед…»
Старуха не поехала на похороны: «Не могу…» Оставшись в квартире одна, позвала соседку и долго рассказывала о свате. Она и не догадывалась, как много знает о нем, а вот теперь поняла, и еще горше стало. Потом сходила в церковь и поставила свечку за помин души убиенного фашистским осколком. Она так и сказала старому служителю церкви и в поминальнике записала: «убиенному…» А когда пришла из церкви, села на скамейку под тополь и задумалась. Она забыла, что правнук теперь один в пустой квартире, а когда вспомнила, не почувствовала привычного волнения, но все же поднялась со скамейки, прошла в подъезд… Правнук, свернувшись калачиком, спал на кровати в большой комнате. Старуха приблизилась к нему, накрыла одеялом. В квартире было тихо, так тихо, что было слышно, как жужжит под потолком муха. Эта тишина показалась неприятной, саднящей какой-то… Она не сразу поняла, отчего так тихо, и только потом до нее дошло, что нынче воскресенье, и в котловане напротив не возится жукоподобный бульдозер, а подле строящегося дома не грохочет подъемный кран.
Старуха недолго пробыла в большой комнате, глядя на спящего правнука, прошла на кухню, подсела к окну. Она представила, что уже никогда не увидит свата и не поговорит о том, что было с нею в большой — да, да, большой, она как-то сразу поняла это — и не всегда доброй к ней жизни. Правда, остались еще старухи, в подъезде их не мало, но она почему-то не принимала их всерьез и ни с одною не сумела близко сойтись. Наверное, потому и не сумела, что все они были моложе, и оттого знали и пережили много меньше того, что выпало на ее долю, а знать больше не хотели… Она и теперь помнит, как стала рассказывать соседке про приемную дочку, которая теперь живет на западе и даже письма не напишет… «Иду утром на станцию, уж не помню, зачем?.. Глядь, девочка стоит в зале, подле нее станционный служитель. Плачет девочка-то… Я подхожу, а станционный служитель и говорит: «Суетилась тут одна бабенка, по всему видать, разбитная, она, поди, и оставила девочку, а сама дальше подалась…» Я как услышала, и свет померк в глазах… И что творится с людями, думаю. Да я бы ничего (и себя) не пожалела, лишь бы детки мои жили… К тому времени родители мужа померли, я и говорю: возьму девочку к себе, не будет же маяться в сиротстве. Где одна, там и две… И ничего, выросла рядом с моею кровной-то, с дочкой-то… Плохо только, уехала и письма не напишет. Забыла, что ли?.. А старуха, соседка, и говорит: «А ты чего другого ждала от нее? Зря! Небось чужого роду…» И так-то грустно стало: эк-ка люди!.. Но спустя немного подумала: при чем здесь люди? Молода еще соседка, и до вершины той горы далеко ей… Небось, сват так не сказал бы: повидал много и знает, почем фунт лиха.
Дня через три приехала внучка и ее муж, не спросила у них, много ли было на похоронах народу. И без того это знала: сват был из тех, кого уважали на деревне.
Шли дни, и теперь они ничем не отличались один от другого, потому что старухе уже не надо было ждать свата и думать, о чем бы еще порассказать ему. Раз-другой пробовала заговорить с внучкиным мужем, но он, обычно не прочь посидеть с нею и потолковать, то ли не заметил этого, то ли был не в духе… Дела у него на работе не ладились, и она чувствовала это, и не стала настаивать. Было, конечно, обидно, но терпела и все же третьеводни сказала внучкиному мужу:
— Что же ты, родимый, не поговоришь со мною? Я ведь еще много чего знаю.
И он сказал с досадою:
— Право, бабка, все это скучно, и в журналах не принимают. Им подавай про нынешнюю жизнь.
Она расстроилась. И уж не стала подходить к внучкиному мужу, хотя смутно ощущала его неправоту. Бывало, думала: «Чудно, иль давнее не от людей?.. Иль у этих-то, которые теперь живут, нету корня?..» Но думала как-то вскользь, словно бы о чем-то постороннем, не очень понятном ей. В самом деле, старуха только теперь осознала, что и внучку-то не всегда понимает, и не знает, отчего она нынче весела да ласкова, а ведь только вчера была сердита и не хотела сесть за стол… А еще старуха заметила, что и люди в подъезде каждый день разные, и бегут куда-то, бегут, и ругаются… То же самое на улице, они все будто на одно лицо. И это испугало ее. Впервые, за последние годы старуха засомневалась в себе: права ли она, когда думает, что с высоты прожитых лет лучше видно?.. И еще огорчило, что не к кому пойти теперь с этим сомнением: свата нету, а кто же поймет?
Внешне старуха мало изменилась, все так же дотошно и несуетливо исполняла домашнюю работу, только больше стала просиживать на кухне у окна, а бывает, что и забудется, и ответит невпопад… В ее сознании происходила какая-то работа, но она могла только догадываться об этом, потому что эта работа словно бы шла помимо ее воли. Теперь она часто вспоминала о том, что было с нею когда-то, и давнее казалось много интереснее того, что у нее сейчас. И это было плохо. Никогда прежде она не отделяла прошлое от настоящего. В ее сознании прошлое тесно переплеталось с настоящим, тем самым создавая тот богатый и яркий мир, в котором она жила. Случалось, она могла говорить о давно умерших людях, как будто они рядом с нею и с ними еще ничего не произошло. Правда, очень скоро она приходила в себя и говорила с укором: «Эк-кая же я забывчивая!..», впрочем, не ставя эту свою забывчивость в вину себе. Она и не знала, что этот ее мир только потому и жив, что она могла постоянно говорить о нем, а когда говорить стало некому, он начал чахнуть…
Старуха была настолько подавлена случившимся, что, когда однажды внучка пришла с работы и сказала: «Все. Завтра сын пойдет в садик», — она не сразу поняла ее. Но потом у нее задрожали руки, почувствовала слабость во всем теле и не пошла на кухню, чтобы поставить на стол… «Все одно к одному…» — подумала она, стараясь не глядеть на внучку. Не хотела расстраивать ее, а та и не думала расстраиваться:
— Вот теперь ты и будешь отдыхать, как надо. Хватит, наработалась за свою жизнь!
Старуха покачала головой, но спорить не стала: поняла, что это ни к чему не приведет, а только еще больше отдалит от внучки, которая и понятия не имеет, что происходит у нее в душе. Старуха не винила внучку. Зачем? Было однажды… говорила гадалка, взяв ее ладонь в руки: вот линия твоей жизни, а вот внучкина… И как же тесно они переплелись. Надолго!.. «Видать, вышел срок, и линии все больше стали отдаляться», — подумала старуха, все так же стараясь не глядеть на внучку.