Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

От нетерпения, от предвиденья рыбацкого дела старик вновь замельтешил ногами. Остяков ногой столкнул лодку в воду, взял в руки шест.

— Ты от берега метров на десять отойди, а там теченье тебя само понесет, никаких шестов не надо, — прокричал ему старик.

С тихим шорохом выпросталось за борт полотно сетки, исчезло в темной глуби. Печально стало Остякову, когда он всмотрелся в течение реки. Дно далекое, звездочками поигрывает, всплывают они, словно пузырьки, наверх, лопаются бесшумно. Вон русалка мелькнула, вон лицо чье-то… Он сунул руку в воду, плотную и жирную от нефтяных примесей, парную, будто ее кто подогрел, поворочал ладонью, замочив обшлаг. Ему показалось, будто чей-то ненасытный теплый рот втягивает его руку в себя, втягивает и его самого, стремится засосать, поглотить. Остяков нагнулся резко, хрустнули шейные позвонки, перед глазами поплыли белесые круги, зажмурился с силой, выдавливая слезы, и вдруг предстала перед ним Тоска, тихая женщина, прекрасная в неземном молчании и, как показалось, стесняющаяся своей внешности, нимба над головой, чистой кожи, слабо выпирающих ключиц на полуоткрытой груди. Посмотрела Тоска на Остякова — а глаза у нее то зеленые, то голубые, с блестинами.

Ох и не по себе же стало Остякову!

— Закругляй! — вторгся в его печаль старик. — Закругляй! Ты что, оглох? — дедок бежал по берегу, держась обеими руками за тягловый конец, будто за собачий поводок. — Закругляй, кому говорят!

Остяков всадил в воду шест, уперся им в дно, с силой толкнул лодку к берегу. Закруглил.

— А я уж думал, ты либо заснул, либо в Сосьву решил броситься, — прокричал старик.

— Ладно…

Всего на замет ушло двадцать минут.

«За это время произошло одно землетрясение, сгорела треть дома и погибла треть человека, 630 влюбленных пар дали себя опутать узами Гименея, 430 — порвали брачные путы. Родилось четыре тысячи человек, сердце каждого из нас перекачало 630 килограммов крови, тело — выделило тепло, достаточное, чтобы вскипятить 380 граммов воды»… — подсказала Остякову память.

Он, до боли сощурившись, вгляделся в лицо старика, продубленное и морщинистое, цвета хорошо обожженного кирпича, с красной синевой.

— Если б не знал, я тя, товарищ Остяков, испугался бы, — благодушно сказал дедок и подтянул сползшие штанцы. — Смотри, богатство какое. Такую рыбу только в Москве в высотных домах едят, да мы с тобой.

В тони плескалось довольно много мелкой рыбы; в этой, на глазах остывающей, но еще жаркой россыпи ретиво взбрыкивала большая, в полпуда весом пятнистая щука.

— Попалась, голуба, — обратился к ней старик. — Попалась, котора кусалась. Вот ведь… На воле смолотила бы всю эту детву за милую душу, а тут и глотку не разевает. За жизнь свою печется. Как и всякое живое существо. И-и эх!

Старик уперся подошвами котов в песок, ухватил обеими руками конец, с силой потянул на себя.

— Подмогай с другого боку, — скомандовал он Остякову. — Выволакивай дале на песок.

Обезумевшая щука тяжело замолотила хвостом.

— Будто баба вальком… белье обрабатывает, — прокряхтел старик, — во моща-то!

Сосьвинская селедка — небольшая нежная рыбка с круглой, разделенной мягкой притемью спиной и невесомой, как цветочная пыльца, чешуей, внешне очень схожа с килькой, но килька, даже ревельская — жесткая безвкусь, трава в сравнении с чудо-рыбкой, что водится в Сосьве. Серебром разостлалась сельдь на песке, два-три мелких движения, похожих на судороги, и каждая сельдинка засыпает. Говорят, она умирает не оттого, что ее вытащили из реки, нет — умирает от человеческого взгляда.

Медведем взбрыкнула среди серебра поленообразная щука.

— Но-но, вражина. К-кудеяр-разбойник… Всю рыбу мне подавишь, — старик нагнулся и, проворно вцепившись в щучий хвост, отшвырнул рыбину на песок. Щука угодила на обколотое донышко бутылки, выставившее из земли свои опасный частокол, насадилась на него, как на острогу, и, пустив жиденькую сукровицу, затихла.

Дедок выбрал из кучи одну сельдинку, некрупную, чуть более пескаря, вспорол ей ногтем брюшко, стряхнул с пальца крохотный, на удивление, желудочек, припорошил распах солью, извлеченной из заднего кармана штанцов, и коротким, привычным движением отправил рыбешку в рот.

Сокрыта была в этой торопливости житейская основательность, привычность, даже веселость, что во времена прошлые сопровождала разные удалые пиршества. Дедок поерзал кадыком, проглотил сельдинку, потом сунул в рот палец и вытянул оттуда гибкий прозрачный хребетик. Все, что осталось от сельдинки. Остяков поморщился, словно ему было горько.

— Харош малосол! А ты не бои-ись. Попробуй — это жа вкуснее вкусного. Меня папаша покойный, еще до революции, учил селедку есть именно таким макаром. Тогда ее селедкой и не величали, все тугуном больше. Ну! Попробуй! Папаша покойный говорил, что все старики манси да ханты, что долго жили, всегда после заметов сырую рыбу ели. Посолят — и в рот. Только потрошок выдавит кажный пальцем, чтоб вкус не портило. Да скелет под ноги сбросит. Ага. И ни те цинги, ни те новомодного, будь он неладен, гриппа. Ни этой, как ее… Ну, болезнь, ползает задом наперед… Рака. Все хвори сымала селедочка-то.

Остяков поднял с песка одну сельдинку, удлиненную ртутную каплю, изящную и тяжеловатую. На песке остался проволглый темный след. Это селедочный жир начал течь, впитываться в песок. Очистил; круто посолив, подождал, когда соль попрозрачнеет, впитается в развал брюшка. Осторожно выстриг зубами кусочек спинки — вкус был мягким, жирным, чуть вязким.

— Каков малосол? Понравился? Не понравился! Это ничего. Поперву всегда так, с лицом наперекосяк воспринимают. Благородство, оно мешает. А потом привыкают, трескают за милую душу, только в животе журчит. Все! Собираем уловец! Уху надо ставить. Вот тут, смотри, и сырок для навара попался. В сторону сырка. Ага. Чебаки есть. Чебаки не годятся, окуньки, те — да-а…

Старик взворошил руками груду, выхватил из нее несколько нужных для ухи рыбешек, потом взворошил снова.

— Нельму бы сюда, нельму, хе-хе, тогда б мы с тобой повеселились.

Очень скоро и совсем незаметно, с неброскими для глаза переходами, пал на реку, на окрестные леса и болота вечер, но продержался он недолго; за вечером промчалась ночь, зажгла маленькие, острые звезды, утопила реку в пещерной мгле и сырости. Лишь костер веселил душу. Тихо сопя, ворочалась совсем рядом тяжелая река, трудно дышала в темноте, чесалась боками о берега. Булькала вода в котелке. Пахло травой и вареной рыбой.

— На Похроме дела как? — спросил дедок, бросая куски рыбы в котелок. — Качаем газы из матушки-земли? Комаров небось! И как они до такой осени доживают? Им жа в июле пора загибаться. Ага. Мд-да. И как же месторожденье? Похрома, бишь. Похрома она и есть. Все по-прежнему под водой? Газ с-под воды добывать что щи лаптёй хлебать. Игрим — не Рим, Урай — не Рай, а Похрома — не Венеция… Так, кажись, в пословице обозначено? Во, уже сварилось!

Старик выловил деревянной ложкой ошмотья белого рыбьего мяса, отшвырнул их в воду. Похмурился чему-то.

— Уха будет из трех наваров. Первый и второй из сырка. Оставим только бульон от этих наваров, а сырок пойдет Сосьве на закуску. А последний, третий навар — он из сосьвинской селедки, его мы сохраним вместе с рыбой. Во!

Старик распластал еще одного сырка, нарезал его кусками помельче, сдвинул ножом с фанерки в дымный бульон.

— Перчику бы сейчас! Да нет перчика по причине его отсутствия. Как раз самая пора со вторым бульоном перчик сварить. Но… На нет и суда нет.

Старик помешал ложкой варево, зачерпнул чуть, с хлюпом втянул в себя содержимое, задумчиво поглядел в пустую ложку. Морщины на лице сгрудились, стянулись на лоб в одну глубокую ложбину, по боковинам которой мутно замерцали капли пота.

— Ничего будет хлебово, — произнес дедок почему-то шепотом.

Остяков усмехнулся — захотелось спросить у старика, почему же тот разговаривать начал шепотом? Кулинарного, или как он там зовется? — ушиного бога боится спугнуть?

65
{"b":"833002","o":1}