— Ну и черт бы тебя подрал! — махнул в сердцах рукой Павел Арсеньевич. Утиным своим, вразвалочку шагом он пошел к вездеходу. Вездеход застрелял синим дымом, страшно взвыл и пошел.
Дед Моха дождался, когда он совсем пропадет из виду, и тут началась его собственная, милая ему, никому не видимая жизнь. Он разжег неподалеку от входа в землянку костер, забил в землю рогульки, набрал в реке полный чайник воды и повесил его на огонь. Потом задумчиво покружил по развалинам лагеря. Взял в руки капроновый шнур, подергал его на разрыв, померил. Завязал на конце шнура петлю, накрепко затянул ее. Вдел в маленькую петлю свободный конец, получилась большая петля. Поискал чего-то глазами. Нашел. Поднял чурбак, на котором кололи дрова для костра, прижал к груди, отнес его под березу. Встал на чурбак, дотянулся до нижней толстой ветки. Накрепко привязал к ней капроновый шнур. Вдел голову в петлю, поддернул рукой, постоял так, с петлею на шее. Вынул голову, спрыгнул. Пошел к костру заваривать чай. Бормотал:
— Так-то ладнее будет. Есть куда сунуться, если что. Шнур добрый.
Деду Мохе казалось, что завязал он петлю не по собственной воле. Для чего ему помирать, когда можно всласть попользоваться жирной осенней рыбой? Леший подкинул ему этот капроновый шнур. И по длине подходящий и скользкий — не надо намыливать. В самый раз для петли. О боге дед Моха не думал, не веровал, знать он его не знал. Нечистую же силу признавал как сущую, необоримую первопричину всех неудач, ошибок и тягостей жизни. Кто попутал его толкнуть камень на голову Петьки Енакиева? Хотел он Петькиной смерти? Да нет же, совсем не хотел. Бес попутал. А кто же еще? Кто его подстрекнул сигануть в чащобу во время лесоповала, под выстрелы охраны и после давать стрекача трое суток без передышки — без смысла, без цели, без самой малой надежды спастись? Бес подстрекнул. Кто изломал, истоптал, испоганил жизнь Ивана Савельича Силина, кто его превратил в деда Моху? Все он же, нечистый, падлюка… Вот теперь подбросил веревку. Дед Моха петлю завязал, чтобы нечистому угодить, поладить с ним. Но воспользоваться петлей он не торопился.
Ночью ему не спалось. Задувал ветер с северо-востока, молчавшие весь сентябрь березы всхлипывали и рыдали навзрыд. Урчала река в заездке. Дед Моха думал, что было бы, если бы Петька Енакиев остался живой, а он бы хрястнулся тогда с прижима… «Так-то ладнее бы было», — думал дед Моха. Он представлял себе Петькину жизнь, но представить не мог. Что-то грезилось ему синее с золотым. Он думал о море, но моря представить не мог, чуть-чуть не дошел, бес попутал. Что рисовало воображение деду — это контр-адмирала. Контр-адмирал приезжал к родителям, старикам, кочуринским жителям, — весь темно-синий и золотой. Он приходил к деду Мохе в избу и спрашивал про охоту и про рыбалку. Дед Моха невнятно, несвязно ему отвечал. Контр-адмирал напоминал ему чем-то Петьку Енакиева. Дед Моха боялся, не бес ли это снова шутит над ним. Контр-адмирал сказал ему наконец: «Ну, дед, тебя не поймешь без пол-литра». Он предложил деду выпить. Но водку пить дед не умел. Контр-адмирал посмеялся: «Да, сильна в тебе семейская жила. А я вот нарушил обет».
…Наутро дуло вовсю, поливало дождем, срывало с берез последние листья. Раскачивалась на голом суку петля. Дед не взглянул на нее. Он спустился к заездку, прочистил колом бердо, его забило за ночь листьями. Заездок еле держал прибывшую воду. Толклись у преграды хариусы и ленки, но пока что немного. С десяток рыб трепыхалось в желобе. Дед открыл заглушку, пустил их в реку — они поплыли вверх животами, глотнули воздуху.
День он провел в полудреме. Что-то ему немоглось. Обеда себе не варил, только грелся чайком. Маялся дед какой-то болезнью, а где, в каком месте она, — не понять. Ночью слышал, как плещет, бурлит подошедшая рыба. Утром вышел к реке, увидел множество рыбы, но не обрадовался ей. Подумал, что если не выбрать рыбу, не прочистить бердо, то заездок прорвет. Он спустился на лаву, воткнул кол в живую, мятущуюся, стесненную стаю рыбы, почувствовал биение, напрягшуюся силу этой стаи. Хариусы выпрыгивали из воды, падали на лаву.
Дед Моха словно забыл, что делать ему, зачем это все. Какой-то новый звук вдруг возник в вышине. Дед поднял голову и увидел ястреба. Зажмурился, стало темно, ястребиные крылья закрыли все небо. Высоко, пронзительно крикнул Петька Енакиев. Засмеялся контр-адмирал. Смех покатился по сопкам. «Убью. Хоть когда, а убью», — сказал в ухо Кешка-дружок. Дед подумал, что надо теперь добежать до петли. Накинуть ее на шею, тогда нечистый отстанет. Он побежал по лаве, оступился, упал в кишащую рыбой реку. Вода охолонула его, и сразу прижало деда к берду чем-то скользким, холодным. Дед напрягся, чтоб вырваться, но не смог. Рыба держала его, не пускала. Он вцепился в бердо, но рыба давила. Она сильнее была.
Когда повалило заездок и понесло, дед не чуял. Не стало деда, легкое тело его быстрой водой влекло до первой излуки. Там оставалось оно лежать в тальниковом кусту на песке.
Нашел его Эдуард. Он прискакал на коне из Кочурина за рыбой, поскольку партии предоставили два банных дня. Хотел снести деда в землянку, но не смог из-за смрада. Снял с сука капроновый шнур, привязал к седлу имущество деда — котомку, чайник, топор. Всю обратную дорогу настегивал коня.
Деда Моху привезли в Кочурино на вездеходе. Похоронили на кладбище, насыпали холмик и поставили крест.
ЛУЧШИЙ ЛОЦМАН
Вода в Бии холодная, как лед. Бия спешит вниз, в степь, где можно наконец отдохнуть от бешеной скачки, от беспамятной круговерти, а главное — согреться, вдоволь, до самого донышка, напиться солнечной благодатью. Светлеют бийские воды, по всей реке, от берега к берегу, серебро. Прыгнет хариус на быстрине за водяной мошкой — и не заметишь его на серебряной прыткой, плескучей реке. Бия бьется о камни, играет. Вся жизнь речная, норов — в биенье. Быть может, имя свое река получила от норова — Бия.
По берегам Бии — сосны. Стоят сосенка к сосенке, тонкоствольные и очень аккуратные, посыпали все вокруг желтыми, повядшими хвоинами — получилась хорошая подстилка — мягкая, опрятная, притоптана человеческой ногой. Лесок на берегу Бии называется районным парком. Приходят сюда жители села Турачака, поют песни, сидят на большом плоском камне — Смиренной плите. Такое прозвище дало камню бийские сплавщики.
Смиренная плита, как жирный морж, плюхнулась в Бию, спасаясь от жары. Над водой только спина зверя — гладкая, черная; бугристые ноздри торчат на середине реки. Бия изо всех сил старается столкнуть Смиренную плиту с места, да не хватает силенок.
В воскресный день гулял по парку Иван Чендеков, лоцман.
Иван только вернулся домой со своей командой. За двое суток сплавили они в Бийск три сплотки пихтовых бревен. Деньги получили хорошие, решили выпить. Иван выпил со всеми, но немного. Ему хотелось выпить еще, но он не стал, а пошел в бийский универмаг и купил черный костюм, прочный, хороший костюм. Еще он купил галстук с голубыми и фиолетовыми полосками и черную кепку с пуговицей на макушке.
Вернулся Иван домой в Турачак, дождался воскресенья, надел с утра новую кепку, костюм, галстук и пошел в парк.
Солнце палило, и лоцман немножко вспотел. Лицо его, цвета поджаренного кедрового ореха, лоснилось, а глаза, чуть-чуть раскосые, черные и хитроватые, сияли.
Причин этому сиянию было несколько. Пока Иван гнал по Бии плоты, жена его, Вера Чендекова, принесла из продмага полтора кило сахару и сразу же заварила бражку. Не ахти какая крепкая настоялась бражка к воскресенью, но все же Иван выпил три стакана, а потом еще, на дорожку. Оказалось хорошо: не пьян, а вроде что-то такое есть…
Но это была не главная причина. Имелись другие причины: костюм новый, кепка… Много причин. Сияли у Ивана глаза в это утро потому, что лет он имел за плечами двадцать пять и звание такое, равного которому нет на Бии, — лоцман.
Потому и пел в это утро Иван Чендеков полюбившуюся ему песню, — нет, не самую песню, а только мотив. Слышал он его прошлым летом. Плыли тогда с ним на плоту туристы из Артыбаша, до самого Бийска пели эту песню. Слов Иван не запомнил.