Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Они увидели Петьку, и Петька их увидал. Он сказал одно слово: «Сволочи» — и замолк. Иван подхватился бежать, спотыкался и падал и снова бежал. Кешка его догнал на половине дороги к деревне. Он прихватил Ивана за грудь и тряс, и стращал: «Если что скажешь — убью».

Ванька поверил ему, что убьет. Сутки, а может, больше, они сидели в чащобе, прятались от кого-то. Когда вернулись взглянуть на Петьку, с Петьки слетела ворона. Они снесли Петьку к подножью обрыва, там увязили в камнях. В деревне сказали, что Петька сам упал и убился.

Так бы все и сошло. Каждую осень в хребтах на кедровом промысле хоть кто-нибудь убивался. Но когда раздевали Петьку, чтобы помыть, нашли у него на груди за пазухой бумажку, повестку военкомата. На бумажке ногтем нацарапано: «Убили меня Кешка с Ванькой». Кешку с Ванькой взяли под стражу. Они врали, конечно, сколько сумели, насчет Петькиной смерти, но следователь их раскусил, как поджаренные орешки. Ванька все рассказал, как было, кроме своего, второго камня. Ванька валил на Кешку, Кешка на Ваньку. Получили они поровну. Когда их везли после суда, Кешка пообещал: «Убью. Хоть когда, а убью». Ванька поверил, и после, сколько ни жил, всегда помнил об этом Кешкином обещании.

Вышел на волю он через четырнадцать лет, уже не Иваном, а Мохой. Срок его удлинился, поскольку однажды Иван убежал из лагеря, еще до войны, полгода мыкался в колымской тундре, потерял все зубы в цинге. Сам он явился и отдал себя в руки охраны. Отсидел весь свой срок и надбавку. Когда вышел на волю, то главным чувством его был страх повстречаться с Кешкой. В лагере Моха наслушался баек о разных дивных местах. Стал подаваться поближе к теплу. Под станицей Невинномысской польстился Иван на даровой арбуз, на бахче, в чистом поле. Сторож его прихватил. Ивану не хотелось возвращаться на казенный счет обратно в Сибирь. Порезал сторонка перочинным ножом. Пришлось возвратиться.

Во второй раз он вышел на волю дедом, что сивым мохом оброс. И уже не боялся встретиться с Кешкой. Думал: «Убьет так убьет… Леший с им».

Он думал о Кешке: Кешка толкнул вислый камень, и вместе с камнем ухнула вниз с обрыва Иванова жизнь. Кешка являлся в видениях зверем, чертом, нечистым. Становилось Мохе невмоготу, тягомотно, когда он думал о Кешке. Не сладить с Кешкой, нечистым. Давил он ему на плечи — не распрямиться, головы не поднять. Разве шею в петлю — веревки нынче хорошие, скользкие…

Отец Ивана погиб на войне, мать померла, сестра вышла замуж в России. Поселился он не то чтобы далеко от своей деревни, но и не близко, в Кочурине, на Хилке. Никто его там не помнил, не знал. Избу-развалюху он приобрел за двести рублей на старые деньги. Пробовал один раз жениться, но ничего не вышло из этого дела: баба месяц с ним прожила и ушла.

Когда ребята пытали деда, в лагере, у костра, насчет его прошлой жизни, дед Моха много не говорил, но говорил то, что было:

— В лагере дуба давали, которые мя́сные, в теле. У их организм нуждается в калорийном питании. А тощему в лагере нипочем, даже в войну. Чем больше доходишь, тем оно и спокойнее. Ну ее к лешему, эту войну. Там вороны б тебя склевали. А тут похоронют, на кладбище увезут.

— Ну и гад же ты, дед, — возмущались ребята.

Дед улыбался.

— А меня и всю дорогу кто гадом, кто змеюкой, кто еще какой тварью наречет. Так положено в жизни: гадам под колодиной хорониться, чтоб палкой не прибили, а воронам на суку каркать…

Река Буй сердито шумела. Все больше листьев несло, листьями забило бердо, прибывала вода в верхнем бьефе. Ребята ходили смотреть, не принесло ли большую рыбу. Даже ночью ходили, светили фонариком. Но рыба не торопилась. Всего-то двух харизишек вынесло в желоб и одного ленка. Мокрые хариусы радужно сияли, переливались всеми красками спектра. Они казались большими, крупными рыбами. Когда их бросили на берег, они высохли и погасли, сделались маленькими рыбешками.

Дед Моха топтался на берегу, как на рыночной площади у прилавка. Зазывал ребят, обещался:

— Как гусь полетел, так и рыба сверху валит.

Гуси скрипели над головами, как тележные колеса на немазаных сту́пицах, но рыба не шла в заездок.

— Как листвяшка рыжим возьмется, — зазывал, обнадеживал дед, — так и рыба вся тут как тут. Самое время. Вся наша будет, падлюка.

Лиственницы полыхали на сопках, щеголяли в праздничных лисьих уборах…

Павел Арсеньевич пришел на берег и обратился к деду с укоризненной речью:

— Брось, дед, заливать. Мы тоже, знаешь, не девочки. Не первый год замужем. Кое-что понимаем. Рыба когда пойдет вниз? Рыба тогда пойдет вниз, когда комара не станет. А комар будет болтаться в воздухе, пока его не накроет снегом. Значит, что получается? А получается то, что заездок построили для тебя одного. Сожрать всю рыбу ты все равно не сможешь — лопнешь. Значит, что? Значит, нечего воду мутить. Надо заездок разрушить.

Однако заездка Павел Арсеньевич не разрушал, по своей доброте.

— Дак ить это на Почуе рыба вверху застаивается, — горячился дед Моха. — На Почуе ей итить-то всего ничего. Там она за день скатится в Селенгу. Почуй скрозь сопки так прямо и прет. А Буй вихляется. Тут ей считай что полмесяца надо итить. До снегу никак нельзя наверху оставаться. С часу на час должна быть.

Ребята верили Павлу Арсеньевичу, но и деду тоже верили: все же здешний он человек, а в каждой реке у рыбы особый характер. Не столько хотелось ребятам рыбы на сковородке, а чтобы увидеть ее, потрогать руками, чтобы паслась, гуляла она в построенном ими садке.

Тут прискакал на коне посыльный из Кочурина, привез приказ начальника экспедиции сниматься, перебазироваться с Буя на Почуй. Эдуард взял в руки топор, замахнулся, задрал бороду кверху, вскрикнул:

— Эх! Убью всех!

Кинул топор; он летел, кувыркался, вонзился жалом в березу. Береза дрогнула, посыпались с нее желтые листья.

Эдуард матерился не хуже семейского мужика. Он подступил к делу Мохе:

— Ну, падлюка, с тебя ящик водки. Куркульская твоя ряха…

Опять виноватый был Моха. И в молодые года, в Иванах, он был виноватый — перед Кешкой, перед следователем, судьей, прокурором, перед сторожем на бахче, перед своей родимой деревней. Так и прожил он виноватым всю жизнь, и в дедах — опять виноватый.

— Я непьющий, — сказал дед Моха, морща лицо в кроткой улыбке. — Так и не научился ни пить, ни курить. У нас вся деревня такая. Мы — семейские…

— В тюряге всем вам место, всей вашей семейщине, — сказал Эдуард.

Вскоре пришел вездеход. Ребята ринулись рушить лагерь, и разрушили все дотла. Не осталось даже жилого духу. На месте красивых палаток, веревок с цветными рубахами и штанами валялись огрызки, ошметки. Погас костер. Дед Моха сидел в стороне на корточках, наблюдал. Средь всякого хлама глаза его выделяли белый, толстый капроновый шнур, длиной метра в два. Вид этой веревки наводил его на какую-то мысль, неясную до конца, подспудную, но очень важную мысль. Веревка выделялась в хламе своей новизной, белизной.

Когда погрузили имущество на вездеход, к деду пришел Павел Арсеньевич и спросил:

— Тебя как зовут-то? Хоть на прощание познакомимся.

— Иваном звали, — сказал дед Моха, поднимаясь с корточек, хрустя костями.

— А как по батюшке?

— Савельич.

— Ты вот что, Иван Савельич, ты эту штуку свою, заездок этот, черт бы его подрал, разори. Я это тебе говорю не как лицо, облеченное властью. Я мог бы ребятам и приказать — вмиг бы все разнесли. Я это тебе к тому говорю, что возраст у нас такой, когда надо поаккуратнее жить. Без охулки. Ты немного постарше меня, я немного помладше, но в общем не первая у нас с тобой молодость… Мне рыбы не жалко, господь с ней, с рыбой. Мы дорогу сюда подведем, леспромхоз тайгу вырубит, рыбе и зверю здешним хана. Это факт. Ты о себе подумай, об имени своем. Имя хорошее у тебя — Иван Савельич. Русское имя… Ребята ведь на каждом углу раззвонят про твои заездок. Нехорошо получится, некрасиво. Под суд угодишь на старости лет…

— Меня Мохом зовут, — сказал дед. — Тут и все мое имя. Трава лишайная. — Он взглянул на Павла Арсеньевича из-под напухших век мгновенным, острым змеячьим взором.

25
{"b":"833002","o":1}