Однако состояние это не затянулось чрезмерно, и Черный Петршичек был весьма доволен, что сумел превозмочь себя и удержался от разных упреков, ибо проку от них все равно уже никакого бы не вышло. Случилось то, о чем пророчествовала ранее соседка: мать чахла, чахла и вскоре скончалась.
Верная приятельница была подле нее до последнего ее вздоха, поклявшись ей, лежавшей на смертном одре, всемерно содействовать Франтишку в исполнении обета, который та дала богу от имени своего сына. Соседка тогда еще не знала, что обещание быть опорой своему крестнику не потребует от нее особых жертв. Спустя некоторое время ей выпала большая удача: владелец корчмы «У барашка» обратился к патеру Йозефу с просьбой порекомендовать ему на место трактирщицы какую-нибудь честную, с безупречной репутацией женщину, и тот указал именно на нее.
Соседка трудилась с великим усердием, муж помогал ей, дело у них шло успешно, деньги сами текли им в руки. За каких-то несколько лет они так разбогатели, что, когда хозяин корчмы помер, у них достало средств откупить «Барашка» у наследников. В одном-единственном только отношении не благоприятствовала им судьба — не заживались их детки на этом свете, хотя родители прямо тряслись над ними. Сведущие люди поговаривали, будто дети у них умирают оттого, что родители окружили их чрезмерной заботой: даже на улицу не выпускают, запрещая допрыгать, побегать либо поиграть в какие-нибудь веселые игры. В конце концов потеряла хозяйка «Барашка» и мужа; отныне жила она с единственной своей дочерью, бледной, сонного вида, капризной девочкой, которая зимою вечно дрожала от холода. Звали ее Стасичка.
Владелица корчмы нимало не чванилась своим богатством, оставаясь тою же простой, добросердечной женщиной, какой была и прежде, когда в соседней палатке, рядом с бедной матерью Петршичка, готовила и продавала рыбу. Теперь она, могла бы знаться с самыми богатыми людьми, со всех сторон к ней набивались с дружбой, но она продолжала хранить верность своим старым знакомым. К Франтишку она относилась как к родному сыну, а на Петршичка, сделавшегося к тому времени знаменитой персоной, смотрела почтительно, как на важного родственника, и даже звала на вы. Его мнение было для нее решающим.
Высшее признание и уважение в ее глазах заслужил он тем, что, одев Франтишка в день первого причастия так нарядно, как если бы он был сынком состоятельных родителей, он после совершившегося обряда заказал обедню в церкви св. Йндржиха по своей покойной матери, пригласив туда и хозяйку «Барашка». После мессы он опустился рядом с братом на колени у алтаря и велел мальчику повторить перед священником обет, который дала их мать на своем смертном одре.
Франтишек, со своим невинным, зардевшимся от усердия и смущения прелестным личиком, со своим нежным голоском, коим он произносил слова обета, и скромно опущенными вниз глазами являл собою столь трогательное зрелище, что все присутствовавшие громко над ним заплакали и громче других — хозяйка «Барашка». И Стасичку тоже целый день потом никак не могли успокоить. Разумеется, девочка еще не понимала, что происходит, почему мать нарядила ее сегодня в белое платьице и надела на голову ей, как подружке, венчик из розмарина, одинаковый с тем, что она должна была держать над Франтишком, точно над неким женихом, который обручается с церковью. Может, на нее повлиял вид расчувствовавшихся взрослых людей, обыкновенно сдержанных и холодных, может, она в тот день особенно раскапризничалась — одним словом, Стасичка после этого торжества тяжело хворала целую неделю, заставив свою мать сильно раскаяться в том, что она решила взять ее с собой.
Франтишку была предоставлена возможность ежедневно завтракать, обедать и ужинать внизу, в трактире, а по воскресеньям они с братом приглашались к ужину наверх, в хозяйские комнаты. Владелица корчмы не имела обыкновения праздно рассиживаться на стуле возле своего дома; она помогала на кухне готовить пищу либо приглядывала за тем, как обслуживают посетителей; среди ее служанок были и такие, кому она полностью доверяла, позволяя им даже в будний день посещать церковь. Всякая благочестивая женщина жаждала хоть раз в неделю отдохнуть — не столько от работы, сколько от грубых и порой непристойных шуток, которые ей приходилось выслушивать в большом числе.
Добрая покровительница, как малое дитя, радовалась этим совместным вечерним трапезам; они были ее единственной отрадой — никаких других развлечений она не признавала и признавать не желала.
После вкусного и обильного ужина она еще долго оставалась сидеть за столом с Петршичком, толкуя с ним о прошлом или выспрашивая, какие закавыки встретились ему за истекшую неделю, кому он помог в нужде, чьи козни раскрыл и тому подобное. Она слушала маленького мудреца с тем изумленным видом, с тем напряженным вниманием, что так льстят повествователю и воодушевляют его, и никогда не могла вдосталь насытиться этими рассказами. Разумеется, он открывал ей все это под большим секретом, лишь по старой дружбе, дабы и она имела представление, сколь поразительные дела творятся на свете, даже во сне не увидишь, — но отнюдь не ради того, чтобы перемывать кому-то косточки или похвастаться своим влиянием и могуществом.
Дети, то есть Франтишек и Стасичка, обыкновенно сразу поднимались из-за стола, оставляя их беседовать наедине: Франтишек был так воспитан, а Стасичка не желала долго тут сидеть. Затем Франтишек пробирался в угол за большой черной кафельной печью и усаживался на краешке поленницы сложенных там сухих дров, в то время как Стасичка устраивалась с другой стороны, на скамеечке возле печной дверцы, где и зимою, и летом было ее излюбленное местечко. Она могла просиживать тут целыми часами, закутавшись в большую теплую шаль, но зимою все равно беспрестанно дрожала от холода. Поглаживая лежащую у нее на коленях черную кошку, свою неразлучную подружку, она с безучастным видом смотрела на огонь в печке или на пламя свечи, стоявшей на столе. По временам все же случалось, что она вдруг взглянет куда-нибудь в сторону, и если Франтишек как раз смотрит именно туда же, глаза их встречались в этом темном запечном закоулке. Оба тотчас поспешно отворачивались друг от друга, смутясь, будто допустили некий из ряда вон выходящий, позорящий их проступок, после чего каждый в своем уголке еще долго переживал чувство стыда, вызванное сим злополучным происшествием, кои за последнее время начали повторяться до странности часто. Все сильнее краснел при этом Франтишек, а по бледному и обыкновенно равнодушному лицу Стасички точно бы разливался теперь слабый свет утренней зари. Те, за столом, погрузившись с увлечением в тайную хронику города Праги, не замечали ни этого переглядывания, ни внезапного румянца, вспыхивавшего на лицах «детей», — а ведь одному «дитяти», Франтишку, шел девятнадцатый год, Стасичке же исполнилось шестнадцать.
Когда братья удалялись, хозяйка корчмы с умилением говорила о хорошо проведенном вечере — она, мол, просто не заметила, как пролетело время. Стасичка в ответ и не возражала ей, и не поддакивала, зевая и вздрагивая от холода, после чего позволяла служанке переодеть себя, словно куклу, и уложить на свою высокую, точно башня, кровать. Она прямо утопала в мягких пуховиках и перинах, и они колыхались над ней подобно морским волнам. В доме с нею до сих пор обращались будто с младенцем, который еще не знает, для чего ему даны руки и ноги, которому все надо подать и все сделать за него самим из опасения, как бы дитя не ушиблось, не получило какого увечья.
— Да ведь она у меня одна-единственная, — говорила в свое оправдание мать, когда кто-нибудь упрекал ее за это. — Потому я не позволяю ей работать и даже мысли не допускаю, чтобы позволить. Кто знает, долго ли мне доведется быть при ней? Пусть потом вспомнит, какая у нее была хорошая мать.
Стасичка бывала такой неразговорчивой не только по вечерам, перед сном, когда можно было предположить, что она утомилась и хочет спать; нет, она и днем молчала как рыба. Должно было произойти нечто чрезвычайное, дабы она отверзла свои уста и вымолвила без понуждения хотя бы одно слово. В этом отношении она была родной сестрой Франтишка. Тот, как, рассердясь, утверждал Черный Петршичек, уродился подобным же молчуном. Ничто его не занимало, не представлялось ему любопытным, ни о чем по своей охоте не заводил он речь, — каждое слово из него приходилось прямо клещами вытаскивать.