В воображении ему представлялись такие картины: вот идет Франтишек, все ему кланяются, еще издалека приветствуют его, женщины наперебой просят, чтобы он благословил их детей, и он с величественным видом дает им свое благословение. Впрочем, Черный Петршичек понимал, что до той поры много воды утечет, а пражане съедят горы хлеба и булочек, но что из того? Правда, временами в голове его, случалось, мелькнет тревожная мысль: а ну как все это не осуществится? Однако сомнения эти уподоблялись скорее всего зарнице, что теплой июньской ночью вспыхнет на горизонте. «Сверкает, да без грому», — говорят о ней люди. Вот и Петршичек эти короткие вспышки воспринимал лишь как предзнаменование настающих погожих дней, то есть поры, когда исполнятся его сокровенные чаяния, и призрачное это освещение использовал для того, чтобы подсчитать, сколько он уже одолел таких трудных ступеней, каких, кроме него, никто бы одолеть не сумел. Да и что может помешать ему достичь самой дорогой, самой святой цели своей жизни, если он решил посвятить этому все силы ума и души? И он хлопотал, вел хозяйство, нуждался, поддерживал всякого рода знакомства, порой весьма для него тягостные, — а все ради того, чтобы в один прекрасный день увидеть Франтишка в священническом облачении и услышать, как произносит он проповедь с амвона в дворцовом храме.
Когда бы ни заводила хозяйка «Барашка» с Черным Петршичком речь о Франтишке, она непременно присовокупляла, что, мол, очень к лицу была бы ему епископская митра. Петршичек, лукавец, при этом просто корчился от смеха, притворяясь, будто полагает сие чем-то совершенно невероятным и недостижимым. Между тем он никогда не забывал скрупулезно перечислить, сколько людей низкого происхождения достигли этого высокого положения, и, словно читая наизусть молитву, перебирал имена пап и архиепископов, кои из бедных хижин поднялись на вершины духовной иерархии.
Франтишек, как и его брат, был рожден на Конском рынке, где по весне подводы по самое дышло увязали в непролазной грязи, точно в глубокой колее на какой-нибудь проселочной дороге. В оное время года не проходило и дня, чтобы на рынке том не сломалось хотя бы одно колесо. И Франтишек также рос в полной чада, душной палатке, где рядом с очагом, кроме постели и сундука, служившего еще и вместо топчана, ни для какой другой домашней утвари места уже не находилось. Да, пожалуй, чаду-то он наглотался в десять раз больше, чем Петршичек. Тот, когда у матери не оказывалось для него дела, мог выбежать на улицу, чего Франтишку не позволялось никогда. Целыми днями он должен был сидеть в самом темном углу за кроватью, не имея иных игрушек, кроме листа бумаги, из которого Петршичек, когда бывал в добром расположении духа, делал для него то шапочку, а то кораблик или колыбельку. Он не смел даже пошевелиться, даже пискнуть без того, чтобы мать или брат тотчас не обернулись бы к нему со строгим, грозным выражением на лице.
Только поздним вечером, когда все их соседи, сложив свой товар, уходили с рынка, а вокруг становилось тихо и безлюдно, имел он право выскользнуть из будки, побродить по лужам или по мягкой пыли наезженных дорог. Одним словом, бедный Франтишек существовал на свете точно под запретом, и, пока мать его была жива, ему приходилось быть невидимым и неслышимым, словно его вообще тут и не было. Если же, невзирая на все угрозы и остережения матери и брата, ему удавалось иногда выбежать на улицу и он оказывался среди соседей, те делали вид, будто не замечают мальчика, зато еще более суровыми и недоброжелательными взорами окидывали они его мать. Она в таких случаях заливалась пунцовой краской, и Петршичек тоже.
— Чем же повинно безгрешное дитя? Только у язычника хватило бы духу мстить ему, — со слезами сказала хозяйка «Барашка», отдавая в первый раз на руки Петршичку его маленького брата. Правда, тогда ее еще никто не называл «пани» и сама она не была владелицей корчмы. Петршичек коротко звал ее «соседка». Она в палатке продавала приготовленную в собственном соку рыбу. В те времена люди еще во что-то верили, соблюдали должным образом все посты, и дела ее шли совсем недурно. Муж помогал ей вести торговлю — это был добрый человек, но мало к тому способный, и если она забудет, бывало, наказать ему, что делать, сам он никогда не вспомнит, и если не пошлет его за чем-нибудь, то сам он не догадается сходить. Так что она была главою всего дела.
Утром того дня соседка позвала Петршичка к себе, прося, чтобы он сбегал на Смихов{42} в лавочку к еврею за уксусом, поскольку и ей, и мужу ее, дескать, сегодня некогда. Она пообещала, что от времени до времени будет наведываться к его матери и по мере возможности подсобит ей. Петршичек согласился, хотя в ту пору года от Конского рынка до Смихова идти было далеконько — как раз в этот день из-за большого паводка на противолежащий берег уже не перевозили. Цепного моста ведь еще не было, и приходилось через каменный мост тащиться по всему Взвозу.
Черный Петршичек весь этот сырой, мглистый осенний день проблуждал в поисках лавочки, но у кого бы он о ней ни спросил, никто не мог ему ее указать, — то ли он плохо запомнил имя еврея, то ли соседка непонятно его выговаривала. Она, впрочем, явно очень торопилась и, рассказывая ему, где найти лавку, все подталкивала его при этом к дверям. Где же тут было хорошо расслышать и как следует все запомнить? Он вернулся домой уже под вечер, озябший, усталый, голодный и в довершение всего с пустыми руками.
Он очень удивился, что ставень палатки уже опущен, а затем и испугался, увидев мать лежащей в постели. Когда же, подойдя к ней, он хотел заботливо осведомиться, не заболела ли она, мать закрыла лицо руками и принялась плакать. Соседка была подле нее; она даже и не спросила про уксус, а зарыдала вслед за матерью. Петршичек переводил взгляд с одной на другую, не зная, что и подумать. Наплакавшись вдоволь, соседка потянулась к кровати, взяла оттуда какой-то сверток и положила ему на руки. Свитый боже! Это было спящее новорожденное дитя!
— Петршичек! — соседка снова заплакала, а мать вторила ей. — Я всегда считала тебя добрым пареньком, не отринь же этого малютку, на нем никакой еще вины нет, над ним тот же господь бог, что и над тобой.
Петршичку шел тогда шестнадцатый год, и, несмотря на то, что он вырос на улице, он не знал, каков белый свет, и впервые предчувствие тайны жизни пронзило его душу. С испугу он едва не выронил дитя. В ту минуту малютка вдруг подал голос и жалобно запищал; Петршичек невольно крепче прижал его к себе и начал баюкать. Вот уж когда у обеих женщин хлынули потоки слез! Соседка кинулась ему на шею, твердя, что в жизни этого не забудет и, будь у нее дочь, она только за него и выдала бы ее, а если бы та посмела отказаться, она прогнала бы ее с глаз долой. Петршичек должен был подойти к матери; она целовала его и благодарила, приговаривая, что бог его за это вознаградит.
Голова у Петршичка шла кругом, он все пытался разобраться в том, что, собственно, происходит и произошло, но тут же отбрасывал эти мысли, душил их, стыдясь чего-то. Однако ночью, едва дитя заплакало, он встал и принялся успокаивать его. Верно сказала соседка, ничем оно не провинилось и господь бдит над ним так же, как над любым из своих созданий, лишь язычник способен мстить ему, оттолкнуть его… Всякий раз, подходя к ребенку, он видел при свете догорающего огня, что мать тихо плачет и издали крестит его. Разве ей от этого легче? Петршичек тут же пугается своих мыслей. Но где найти сил приказать им, прогнать их, когда они терзают, гложут его душу?
На следующий день, едва на Францисканской церкви отзвонили к заутрене, соседка постучала к ним. Над воротами рдела слабая заря, улицы были еще погружены в темноту, возле палаток царила тишина, лишь голуби перебегали с места на место, подбирая себе крошки на скудный завтрак. Однако на сей раз соседка явилась не одна: следом за нею в будку вошел патер Йозеф, духовник многих страждущих и кающихся, молчаливый и надежный посредник между грешниками и богом в происшествиях порою самого щекотливого свойства. Он не состоял ни при какой церкви, будучи во времена императора Иосифа изгнан из монастыря{43}, где прожил всего около года. Патер расстегнул свою длинную сутану, под которой обнаружился висевший на его груди частью вышитый, частью нарисованный образок, с изображением того же святого, что и на главном алтаре церкви, в которой он начинал некогда отправлять свои первые священнические обязанности. Соседка опять взяла с кровати ребенка, опять отдала его на руки Петршичку, а сама встала с ним рядом, держа в руках зажженную свечу. Так он сделался ее кумом при крещении столь неожиданно появившегося в палатке младенца и свидетелем данного матерью обета. Точно в полусне и сквозь семь занавесей видел он и точно сквозь оглушительный звон всех пражских колоколов слышал, как мать, склонившись над новорожденным и окропив его слезами, прерывающимся голосом прошептала, что сына своего, Франтишка, дитя грешного союза, милосердному господу посвящает, дабы вину ее перед богом и людьми искупил он святой, благочестивой жизнью, и тогда господь дарует ей прощение и вечное блаженство на небесах.