Литмир - Электронная Библиотека

— Санечка, а в кино можно будет? — спросила Лиля тоном примерной ученицы.

Кодзев показал ей рукой: погоди! — он сообразил, что надо напомнить об ужине и Воробьеву с Кошечкиной.

— Леня! — сложил он руки рупором. И, когда они обернулись, крикнул: — В столовую! До восьми часов!

— Тебе, Лилечка, вредно в кино на современные фильмы ходить, — уловил слух голос Дашниани. — Они нравственные все очень, они на тебя дурное влияние окажут.

Да черт побери, никак удержаться не может. А ведь мужик! Воробьев вдалеке что-то спросил Кошечкину, она ответила, и он отрицательно помахал рукой.

Ладно, это уже их дело. Они все время отдельно.

Кодзев взял Дашниани под руку и повлек с собой.

— Данечка! — сказал он, нарочно так его называя, как называла вчера Лиля. — Милый мой, сколько можно? Что тебе от Лили надо, что ты ее терзаешь?

Дашниани некоторое время шел рядом молча. Потом высвободил руку. И поглядел на Кодзева сбоку каким-то странным взглядом.

— А я не должен, да?

— Ну ты ж мужчина!

Дашниани все глядел тем же странным, то ли удивленным, то ли обескураженным взглядом.

— А ты что, Саша, считаешь: мужчина, так он порядочным человеком не может быть?

— Причем здесь порядочным? Выдержанным, Юра! Выдержанным!

Дашниани захохотал, потрясываясь всем своим крупным, большим телом. И теперь он взял Кодзева под руку.

— Ай, Саша! Ай, Саша! Так ты вон что! А я-то подумал… — Смех его оборвался как-то уж больно разом. — Я тебе, знаешь, — сказал он, — о своем товарище расскажу. Я тебе тут начинал, помню. Недоговорил.

Столовая стояла пустой, никого, кроме самой буфетчицы; буфетчица быстро покидала на стойку все, что могла подать, и так же быстро поужинали и вновь вышли на улицу.

Солнце едва коснулось нижним своим краем кромки леса — но это было так отсюда, сверху, а внизу, у реки, оно скрылось уже совсем, река от берега до берега вся находилась в тени, утратила оживлявший ее блеск и, казалось, овраждебнела к человеку, затаилась в угрюмо-холодной злобе к нему.

Кодзев с Дашниани спустились к реке боковой улочкой, всюду по берегу валялись бревна, и они сели на одно, лежавшее совсем у воды. Вблизи река, с нежным, едва слышным поуркиванием толкавшаяся в подмытый обрывчик, не была ни враждебной, ни угрюмой. Вдалеке, вверх по течению, на излучине, собираясь исчезнуть за ней, игрушечно темнела лодка с Воробьевым и Кошечкиной.

— Ну? — сказал Кодзев. — Давай о своем товарище. Это который летчик? Жену наказывал, сцену ему за стюардессу устроила, год к ней не притрагивался?

— Тот, тот, — отозвался Дашниани. — Понимаешь, вместе школу кончали, вместе в Москву поехали, в один год женились. Жена у него умница, красавица, чудо девка, клянусь. Рожала трудно, кесарево ей делать пришлось, армянин, нашего возраста парень, резал. Спас, по существу. И ее и дочь. Благодарна ему, конечно, отмечали рождение дочери — позвала, своим человеком стал в доме. Ну а кесарево, понимаешь. До того нельзя было, да после нельзя да нельзя все, друг мой со стюардессой и спутался. Летают, в гостиницах ночуют — вместе же все время, тут волей-неволей внимание обращать начнешь. У Толстого, помнишь, в «Воскресении», когда политические на этапе описываются? Они там идут по этапу, изо дня в день все одним составом, изо дня в день — все только друг с другом разговаривают, только друг друга видят. Весь мир — в них самих. И Толстой что пишет? Что, как всегда в таких случаях, стали возникать свои внутренние связи между мужчинами и женщинами, симпатии и антипатии, любовные влечения. В словах точно не воспроизведу, а по смыслу точно. Ну вот, понимаешь, Саша, а как вышло все наружу, как жена ему устроила, тут он и решил ее проучить. Вроде а что ему делать оставалось, раз она не могла так долго. И потерял жену, дурак. Умница, говорю, красавица, чудо вообще девка, клянусь. Потерял. И к кому ушла, думаешь? К тому армянину, который ей кесарево делал. И что мой друг? Нужна ему эта стюардесса? Видел я ее потом. Тоже ничего девка, но если б он ее до своей жены встретил, если б с ней жизнь строил, она если б ему рожала. А так что? Себе жизнь испортил, жене испортил, дочери испортил. Как прилетит — бегает туда, игрушки таскает, нянчится. И что теперь стюардесса? Так, вроде как замена, чего уж теперь. Как суррогат.

Дашниани рассказывал все это сейчас без того прежнего смакования, без тех смешных, комичных подробностей, с которыми рассказывал тогда в городе, в ожидании автобуса, комканно рассказывал, скучно, одна голая информация — ничего похожего на тот прежний рассказ.

— Ну? — снова сказал Кодзев. — И зачем ты мне все это? К чему? Я не понял.

Дашниани помолчал, всхохотнул, оборвал себя и звучно шлепнул по коленке.

— Ай, Саша! Уж исповедоваться, — так тебе, никому другому. Ты мне тогда сказал, чего терзаю, я понял: ты догадался. А ты не догадался, оказывается. — Он вновь шлепнул себя по коленке, потер ее, будто втирал в нее что-то. — У нас, Саша, мы только ездить начали, как закрутилось с Лилькой! Ай, Саша, как закрутилось, я прямо с ума сходить стал. Как восемнадцать лет мне, клянусь. Она же белая. Ты видел, что она белая?

— Ну? — Кодзев думал ошеломленно: вон что! вон что!

— А для грузина белая женщина — понимаешь, что такое? Я, когда мальчишкой был, только в белых влюблялся. Только, клянусь. И вот же случилось, два месяца впереди, и все друг возле друга, все рядом, все вместе. Представляешь, что это? Не знаю, вот клянусь, Саша, не знаю, как остановился, у самой последней черты встал. Друга своего, Саша, вспомнил. Как он себе жизнь испортил. Сказал себе: интеллигентный ты человек или нет? Интеллигентный, значит, должен остановить себя. Глаза все залило — все равно остановись. Сейчас не остановишься, потом подавно. В Москву потянется… жене жизнь испорчу, детям испорчу, имею право разве? Стоит того? Не знаю, Саша, как остановил себя. Главное, Лилька — девка какая, а? Какая девка, с ума сойти! Встретить бы мне ее, когда я свободный был. Да я бы под поезд лег, лишь бы она внимание на меня обратила!

Дашниани как оборвал себя, встал с кряком, опершись о колени, прошелся по берегу в одну сторону, в другую, остановился и с силой ударил каблуком по нависшему над водой острому мыску подмытой глины. Мысок обломился и с глухим бульком ушел в воду.

Кодзев посмотрел туда, где прежде чернела лодка с Кошечкиной и Воробьевым. Она уже зашла за выступ берега, и ее не было видно, только еще прочерчивало воздух на взмахе еле угадываемое весло; и оно тоже исчезло.

— Странно, — сказал Кодзев, — не понимаю. Почему непременно должно именно так случаться, как Толстой написал?

— Непременно.

— Да почему же уж непременно! Почему я ничего такого не испытываю? Ну да, ну Лиля, ну Галя Коваль, другие там… я вижу, что они, не слепой, и что Лиля мертвеца расшевелить может… но ведь ничего!

Дашниани с винящейся улыбкой развел руками. А и хорош он был, с залиловевшими синяками на скулах, весь обклеенный пластырем. Этакий видок!

— Ты, Саша, — сказал он, — прости меня, ты сам, наверно, не знаешь, ты ведь из особой породы сложен, из редкой. Таких, как ты, может быть, один на сто. А может, на двести. А то на триста. Ты, Саша, прости меня, пресный. Порода твоя такая: пресная. Шипучести в тебе нет. Игры. Правильный оттого. Надежный. Положиться на тебя можно. На таких, как ты, держится все. Потому и мир стоит, что ты подпираешь. Кряхтишь, а подпираешь.

— Как атлант, так, да?

— Именно, Саша.

— То ли выругал, то ли похвалил… То ли обозвал, то ли комплимент преподнес.

Кодзев и в самом деле не знал, как отнестись к сказанному Дашниани. И уязвленность была: чего ж хорошего в пресности, а и приятно было: на таких, как ты…

— Ай, Саша! — Дашниани шагнул к бревну, сел и обнял Кодзева за плечо. — Ни то, ни другое, не ругал, не хвалил. Я тебя люблю просто, и все, ничего больше. Хотел бы я, чтобы ты ко мне, как я к тебе.

«Кряхтишь, а подпираешь»…

— Вот уж, что точно, Юра, — сказал Кодзев, — так точно: кряхчу. Устал жутко. Спать ложусь, прямо счастлив: еще одним днем меньше. Чемодан еще этот с лекарствами Пикулев повесил…

21
{"b":"828800","o":1}