Ворочаться в дом еще раз Прохор не стал, отложил дрын на воротах и вышел на улицу через них.
В проеме растворенного кухонного окна, увеличась ростом из-за подставленной, видимо, под ноги скамейки, стояла, тянулась вверх, заголившись ляжками, жена. Наверное, над окном у потолка спрял свою пряжу паук, и она сметала ее. Корова в стаде, в клуб не к спеху, и принялась уже за утренние домашние дела.
— Ворота там заложи, я открыл, — приостанавливаясь напротив окна, сказал Прохор.
Жена пригнула голову и глянула на него.
— А ты чё эт, — удивилась она. — Не ушел еще? Я уж думала — давно.
Оттого ли, что он был на улице, а она в доме, не рядом, в общем, или уж действительно так удивилась, звонко у нее это сказалось, руки она, пригнув голову, не опустила, и полные ее, сочные ноги по-прежнему сверкали из-под вздернувшегося подола немного не до того самого места, где уж и кончаются. Прохору подумалось: вот так, поди, и тогда гляделась, так же, поди, задралось у нее платье-то.
— Не ори. Чего орешь? — сказал он. — Пусть поспит Витька. В школу вот пойдет скоро, некогда будет дрыхнуть. Ворота, говорю, заложи, поняла?
— Поняла, — враз потускнев голосом, сказала жена. И опустила руки.
— А днем, накажи, попусту чтоб не особо болтался, пусть яму копает. Вечером проверю, сколько вынет. Поняла?
— Поняла, — снова отозвалась жена.
Прохор повернулся и пошел по улице дальше. Достал папиросы, закурил на ходу. Вспоминалось, как сын вчера все норовил загрести на лопату побольше, одергивать приходилось, порявкивать даже, чтобы не рвал пупка, — и будто какое тепло разливалось по груди, улыбка лезла на губы. Хороший парень, не сачок, работяга. Сейчас приятно глядеть, а вырастет, пойдет вкалывать по-настоящему — гордиться можно будет, в такого парнягу должен вылиться. Сын вот и держит. Как удила во рту. А не сын бы — так все б… Со всех тормозов, со всех катушек… ну, покатились, родимые, под гору!
— Э-эй, Проха! — окликнули его.
Прохор оглянулся. Со своего двора выходил Валера Малехин, тоже на смену, маячил рукой.
— Чего эт у тебя под глазами, как бабьей тушью наваксено? — сказал Малехин вместо приветствия, пожимая Прохору руку. Лет пять назад, когда еще работали малыми комплексными бригадами, леспромхозовское начальство, отличив почему-то Валеру среди других вальщиков, начало выставлять его в пример, вытаскивать в президиумы, посылать на всякие совещания по обмену опытом, и он стал разговаривать таким вот манером — будто он больше, чем просто Валера Малехин, в нем кое-кто и позначительнее есть, покрупнее, только он его не показывает особо, не выпускает из себя.
— Ох уж, тушью прямо. — Прохор усмехнулся. Малехин был вальщик не лучше его, какой год впереди, а какой позади, и он не давал Малехину разговаривать с собой как с неровней. — Синяки, что ли?
— Синяки… Как вымазано! Не спишь ночами? — И Малехин подмигнул Прохору, как добавил этим: не просто не спишь, а утомляешь организм, излишним кое-каким напряжением.
Может, он просто так сказал, ничего не помня, не намекая ни на что, но он тоже тогда сидел в столовой, тоже, как все, глянул в окно и увидел, и Прохору от его слов бросилась в лицо кровь.
— А не твое дело, что я ночами, — сказал он Малехину. — Ясно, нет? В своих ночах порядок блюди.
— У меня порядок. У меня все, как в Аэрофлоте, по расписанию. Взлет, посадка. Туман если только. — Малехин будто не заметил тона, каким Прохор ответил ему, и, говоря про туман, снова подмигнул. И снова было неясно, что же он имеет в виду. — Врачи, что должны-то, завтра приезжают, слыхал? — спросил он, тоже доставая папиросы и закуривая.
— Завтра? — переспросил Прохор. — Ну завтра так завтра. Пусть. Мне-то что.
— Завтра, — подтвердил Малехин. — Сегодня по радио передадут. А чего тебе — что? Тебе-то бы самый раз и сходить к ним. Ну как под глазами-то — это у тебя серьезное что?
Прохор на ходу быстро глянул на Малехина: серьезно он или опять с подкладом? Но вроде, выходило, серьезно. Своим только обычным манером.
— Бессонница у меня, — сказал он. — Проснусь и не сплю. Хоть как за день наломайся. Есть у врачей средство?
— А чего б нет! — отозвался Малехин. — Сон, между прочим, после жратвы дело наипервейшее. Не поел — не человек, не поспал — не человек. Все остальное — дело второстепенное.
Прохор не ответил. Ему подумалось: а ведь так. Не поел да не поспал… Так.
В автобусе, когда ехали на лесосеку, его сморило. Ехать было недалеко, с полчаса, но его растрясло, и не удержался, задремал. Проснулся, когда автобус стоял уже возле гаража, дверь раскрыта, все толкутся в проходе, вылазят, а его кто-то трясет за плечо.
Подходил к конторе, забирался потом в автобус — все вместе с Малехиным, и помни́лось из дремы, что он это и трясет, снова сейчас начнет со своим подмигиванием, и двинул плечом, пробурчал зло:
— Будет, все. Руку оторвешь, — но, когда глянул, это оказался бригадир.
Второй год валили лес укрупненной бригадой в двадцать человек, бригадиром поставили старого, проевшего на лесоповале все свои зубы до десен, справедливого мужика Изота Юрсова. Прохор уважал его, и сейчас ему стало неловко.
— А, эт ты, — сказал он, поднимаясь. — А я думал…
Он этим «думал» как бы извинялся перед Юрсовым за свой тон, и Юрсов принял извинение.
— Ладно, ладно, — покивал он. — Ты на лесосеке мне не засни, главное.
— Да что ты, да разве я когда… — начал было Прохор. Он понял так, что бригадир предупреждает его, чтобы во время работы он не особо прохлаждался, не сачковал бы, не перекуривал без надобности.
— А то зачокеруют тебя, когда спать-то будешь, — перебил его Юрсов, — ладно, если целиком, а то ведь еще и лишнее обрубят, станешь бревно бревном.
До Прохора дошло, что бригадир вовсе и не собирался предупреждать его ни о чем, а пошутить ему захотелось, бригадиру, почесать язык.
— А чего, — сказал он, — плохо, что ли, бревном? Что бревном, что пеньком — все хорошо. Кто, глядишь, запнется о тебя, кто аж свалится, лоб расшибет. Важное дело!
Подошла их очередь спускаться, и они один за другим спрыгнули с подножки на землю.
— Это кто пень, это ты что имеешь в виду? — с той же шутейной угрозой в голосе спросил Юрсов. — Это ты на бригадира?
— Что ты, Изот, как можно! Кто это об тебя лоб расшибал?
— А не было? Ты не знаешь? Расшибали — и еще как!
— Так что выходит тогда? — Прохор захохотал.
Смеялось ему легко и свободно, никакой тяжести в груди, все ночное будто отлетело куда и сгинуло, — всегда, только оказывался в лесу, еще и не в самой работе, а только на подходе к ней, еще даже без пилы на плече, делалось ему хорошо, уверенно, а уж после, когда всаживал стремительно бегущее звонкое полотно пилы в мгновенно вспыхивающее белой струей опилок дерево, казалось, не пилу держишь за разлетевшиеся в стороны, как птичьи крылья, рукоятки, а самое жизнь.
— Сдаюсь, переборол, — захохотав ответно, подал ему бригадир руку. — Уделал. На обе лопатки.
У него было заколеневшее, задубевшее, впрямь, как кора на старом дереве, лицо, какие бывают от долгой, многолетней работы на ветру и морозе у всех лесорубов, и, глядя на него, тиская его руку, Прохор подумал: а вот дожить до его годов. Сделаться таким же, как он, так же отемнеть лицом, и чтобы кто-то, кто помоложе, с уважением бы и почтением… Вот и все, боле ничего.
Здесь, в лесу, мысли у него, какие приходили в голову, всегда были бодрые, ясные, крепкие, самые простые и прямые — что сваленное, освобожденное от веток и сучьев дерево.
2
Шел уже пятый час вечера. Въявь ощущалось, как жара сдала, в воздухе появилось какое-то шевеление, но легче не стало. За полные шесть часов ожидания автобуса измаялись так, что спасением мог стать только этот самый автобус: уж погрузиться в него и, наконец, поехать, пусть там сколько угодно пути впереди — все равно, лишь бы уж ехать, а не переливать время из пустого в порожнее.