— А-а, — отмахнулся Решетников, снова в душе помянув Первухина недобрым словом. Впрочем, так ли уж виноват тут Первухин, — что ему сказали, то он и написал. Не ко времени только, ах как не ко времени…
— Нет, не говорите, Дмитрий Павлович, — продолжал Рытвин, — современная молодежь, она ведь все больше опровергнуть нас, стариков, стремится… Все больше грехи нам припоминает… Но мы, старики, тоже пока за себя постоять умеем, есть еще порох в пороховницах…
«Уж ты-то за себя постоишь, в этом я не сомневаюсь», — думал Решетников. Люди, подобные Рытвину, всегда поражали его умением приспособиться, вывернуться — куда там до них каким-нибудь жукам или бабочкам с их жалкой мимикрией!
— А Василию Игнатьевичу можно только позавидовать, что сумел он оставить после себя таких учеников… Поверьте мне: вы делаете благородное дело. Я представляю, как это непросто… Мы-то с вами, Дмитрий Павлович, знаем, что Василию Игнатьевичу, как и всем нам, тоже было свойственно ошибаться, и некоторые его работы далеко не так перспективны, как это могло казаться раньше…
Так вот куда он метит! Уже пронюхал, учуял что-то, или пока это только пробный шар, разведка, так, на всякий случай? И как это он сказал: «Мы-то с вами…», как ловко повернул, словно они уже связаны одной веревочкой: «Мы-то с вами…»
Рытвин замолчал, глаза его добродушно щурились за стеклами очков, он, казалось, выжидал, поддержит Решетников этот разговор или нет.
— Поживем — увидим, — сказал Решетников неопределенно. Никакого желания пускаться в объяснения с Рытвиным у него не было.
— Разумеется, — засмеялся Рытвин. — Вся наша жизнь держится на этом принципе, не так ли?
И опять, показалось Решетникову, был в этой шутке какой-то скрытый смысл, намек на то, что они понимают друг друга. «Мы-то с вами…»
Они простились, расстались тут же, на лестнице, каждый направился дальше своей дорогой, но все же этот короткий разговор оставил неприятный осадок в душе Решетникова. И никак не мог он унять беспокойство, которое все сильнее одолевало его.
Конечно, у Рытвина сейчас уже нет и десятой доли той силы, той власти, которая была когда-то. И все-таки… Своего он не упустит. Можно себе представить — стоит только Решетникову публично выступить со своими выводами, со своим опровержением опытов Левандовского, уж Рытвин не пройдет мимо такого случая! Уж он-то приложит все усилия, чтобы раздуть эту историю. На это он мастер, можно не сомневаться…
Уже сама по себе мысль, что Рытвин со своими друзьями будет опять трепать имя Левандовского, склонять их лабораторию, была отвратительна Решетникову. А между тем ведь именно он, Решетников, сам, своими руками преподнесет им эту возможность.
Снова сомнения охватили Решетникова. Так ли уж прав он в своем намерении, в своей решимости предать гласности результаты экспериментов?
А что делать? Разве есть у него иной выход?
Есть, он знал, что есть.
Он мог промолчать, мог не писать, не докладывать о результатах опытов. Ну, работал, ну, пытался доказать что-то, работа не получилась. Бывает в науке такое? Да сколько угодно! Никто не осудит его, если он возьмется сейчас за новую тему. Интересных проблем, и важных, и нужных, хватает. Еще посочувствуют ему — в конце концов, он же первый страдает оттого, что работа не дала результата, оттого, что год, целый год, полетел кошке под хвост… Может быть, так и сделать? Может быть, это будет достойнее, благороднее по отношению к Левандовскому? Все равно кто-то рано или поздно повторит эти опыты, кто-то придет к тем же выводам, к которым пришел Решетников, но пусть уж лучше это будет кто-то другой, а не он…
Вечером он рассказал обо всем Рите.
Еще утром, глядя на Валю Минько, слушая, с какой горячностью защищает она Андрея, Решетников вдруг испытал зависть, почувствовал, как не хватает ему сейчас поддержки, ободрения, слов участия. Не может он все время один на один пребывать со своими колебаниями. Впрочем, сам виноват, кто же еще?..
Начать разговор ему помогла сама Рита. Когда он провожал ее из института, когда уже подходили они к ее дому, она вдруг спросила:
— Митя, о чем ты думаешь? Я вижу, ты все время отсутствуешь. Что тебя мучает? Валя говорит, что у тебя что-то не получается с опытами. Это правда? Это действительно серьезно?
— Да, серьезно, — сказал Решетников. — Очень серьезно. Я давно уже хочу поговорить с тобой об этом.
— Пойдем, — сказала Рита. — Ты сейчас мне все расскажешь, нам никто не будет мешать. Сережка мой укатил в лесной оздоровительный лагерь. Так что сегодня я одна дома.
И эти ее слова, и мысль о том, что сейчас они останутся вдвоем, едва не заставила его забыть все, о чем собирался он говорить с ней.
Сама же Рита, казалось, была совершенно спокойна, как будто Сережкино отсутствие ничего не меняло, как будто им постоянно приходилось оставаться наедине в ее комнате. Решетников же сразу ощутил такое лихорадочное волнение, такое смятение и растерянность, что ему понадобилось сделать над собой усилие, чтобы унять дрожь. Впервые, едва перешагнув порог комнаты, он мог обнять Риту, никто не мешал ему, не нужно было ждать, пока Сережка выйдет на кухню или заснет, не нужно было таиться, но Ритино спокойствие, даже холодность отрезвили его. Стараясь изо всех сил скрыть свое волнение, он почему-то не допускал и мысли, что Ритино спокойствие тоже может быть лишь маской, за которой она прячет свои истинные чувства. Ему в тот момент это просто не пришло в голову.
Рита сняла сапоги, блаженно пошевелила пальцами ног, обтянутых прозрачным нейлоном, сунула ноги в домашние тапочки.
— Я готова слушать, — сказала она.
Она сидела на кушетке, и Решетников отчего-то не осмелился сейчас сесть рядом с ней, опустился на стул поодаль.
Но едва он начал рассказывать о своих опытах, о тех надеждах, которые возлагал на них, и о крушении этих надежд, все переживания последних дней ожили, вернулись к нему, он говорил горячо, волнуясь, но это было уже совсем не то лихорадочное, кружащее голову волнение, которое он испытывал несколько минут назад.
Многое Рита уже знала из его прежних рассказов о работе, о лаборатории, но слушала она его внимательно, не перебивая. И только, когда он наконец выговорился, осторожно, после долгой паузы, спросила:
— Ну и что же ты теперь собираешься делать?
— Об этом я и думаю, — сказал Решетников. — Выступлю у нас на семинаре, напишу статью… Я уже набросал ее.
— Да ты с ума сошел! — сказала Рита.
Решетников быстро взглянул на нее. Он заранее знал, что Риту никак не может обрадовать его рассказ, но он не ожидал такого резкого — без всяких колебаний — отпора.
— А как же вся твоя работа? Да ты подумал, как это будет выглядеть? — продолжала Рита. — Тебя же никто в лаборатории не поддержит, я уверена!
— Почему? Лейбович, например, я думаю, поддержит. Новожилов…
— Ну, разве что Новожилов! Тебе что же, его лавры не дают покоя? Нет, ты понимаешь, что ты намерен сделать? Боролись, боролись за восстановление авторитета Левандовского, а теперь своими руками все рушить?..
— Почему же рушить? Речь идет только об одной теории Василия Игнатьевича.
— Которой, ты сам говоришь, он особенно дорожил…
— Да, дорожил. Но он же считал ее еще не проверенной до конца. И потом, ведь значение последних работ Василия Игнатьевича в том и состоит, что он почувствовал, понял важность этой проблемы, начал ее исследовать, вовлек нас в эти исследования… Это и есть чутье настоящего ученого. А какую теорию он выдвинул — это уж дело второе…
— Ты просто оправдываешь и утешаешь себя. А когда поднимется весь этот шум, никто и не вспомнит, что Левандовский был автором пяти или там десяти верных теорий, все будут говорить о нем как об авторе о ш и б о ч н о й теории, вот увидишь. И виноват в этом будешь ты.
— Нет, Рита, ты преувеличиваешь. Я убежден, меня поймут правильно. Во всяком случае, те, чье мнение для меня дорого.
— А мое мнение для тебя, выходит, не имеет значения?