Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Решетников читал письмо и ощущал, как полузабытое чувство охватывает его — чувство, которое он испытывал давно, еще в школьные годы, приходя в маленькую, узкую комнату, где жил Трифонов с матерью, — точно становился он невольным свидетелем того, что тщательно оберегалось от чужих глаз, что не положено было ему видеть.

— Нет, — сказал он, возвращая листки Тане. — Не могу. Такие письма пишутся только для одного человека.

— Но он же сам хотел!

— Это ничего не значит, — сказал Решетников. — Он ведь и в письме этом самим собой остается. Он любуется своей искренностью, своей способностью вывернуться наизнанку перед другим человеком. В конечном счете, исповедь — это почти всегда слабость, малодушие. Это надежда на то, что можно снять груз со своей совести и разделить его с другим человеком.

— Мне кажется, ты слишком суров к Трифонову, — сказала Таня.

— Не знаю, — ответил Решетников. — Может быть. Правда…

— Что — «правда»?

— «Послушный мальчик» — это он, пожалуй, очень точно сказал о себе. Только он в этом оправдание ищет, а какое же тут оправдание? У него все виноваты — время, обстоятельства, люди, он один ни при чем.

«Послушный мальчик»… — повторил Решетников задумчиво. — Мне всегда казалось, что это самый опасный сорт людей. Это по их плечам поднимаются вверх подлецы, подобные Рытвину.

— Но ведь теперь он понял это!

— Понял? Просто нынче уже не нужны «послушные мальчики», они упали в цене, не то время. Мы научились ценить самостоятельное мнение. Вот твой Трифонов и мечется.

— Он такой же твой, как и мой, — сердито сказала Таня.

Она еще что-то хотела добавить, но тут в комнате появилась Валя Минько и сразу бросилась к Тане:

— Танечка, как давно я тебя не видела, вот молодец, что зашла к нам!

Слух, что здесь Таня Левандовская, моментально разнесся по лаборатории, и все, кто знал, кто помнил ее, стали стягиваться в комнату к Решетникову. Впрочем, и те сотрудники, кто не был знаком с ней, тоже явились сюда — всем было интересно взглянуть на дочь Левандовского. Пришел и Алексей Павлович, старомодно склонился и поцеловал ей руку. Таня и ему сообщила, что читала заметку Первухина.

— Стараемся, — шутя сказал Алексей Павлович.

— Я рада, что вы не забываете моего папу, — сказала Таня.

— Как же мы можем его забыть! — говорил Алексей Павлович. — А вот вы нас что-то совсем забыли…

Он растрогался от этой неожиданной встречи. Да и как ему было не растрогаться — он помнил Таню еще совсем маленькой девочкой, именно тогда начиналась его совместная работа с Левандовским. Он неумело старался скрыть эту свою растроганность и оттого выглядел сейчас смущенным и растерянным.

Наверно, Таню еще долго не отпускали бы из лаборатории, но она сама вдруг заторопилась, сказала, что влетит ей в издательстве за столь долгое отсутствие, стала прощаться.

Решетников пошел проводить ее, и, когда они, миновав узкий коридор, стали вдвоем спускаться по лестнице, Таня сказала:

— Помнишь, в тот вечер, когда мы встречали папу, он сказал, что хотел бы написать сказку…

— Помню.

Еще бы он не помнил! Каждая подробность того вечера, последнего вечера, когда он видел Василия Игнатьевича, врезалась ему в память.

— Оказывается, папа и правда пробовал писать. Я никогда не знала об этом. А тут стала просматривать его записи и натолкнулась… Да ты сам увидишь. Такая обыкновенная общая тетрадь в серой обложке. Она тоже там, в той пачке.

— Ты сегодня какой-то странный, Решетников, — неожиданно сказала она немного спустя. — Устал, что ли? Или что-то скрываешь от меня? Или я на тебя нагнала тоску своим нытьем? В чем дело, Решетников?

Все-таки почувствовала, уловила она его настроение!

— Ты права, я, пожалуй, немного устал за последнее время, — сказал он.

Они спустились в гардероб, Решетников подал ей пальто, и Таня, уже прощаясь, протягивая ему руку, спросила весело:

— Хочешь, я тебе дам один умный совет, Решетников? Не вздумай жениться без любви — понял? Можно уговорить, убедить, обмануть себя, но потом все равно приходится расплачиваться…

Она произнесла это с шутливой беззаботностью и так и ушла, унося на лице веселую улыбку. Почему не остановил он ее, не удержал, не попросил: да расскажи ты толком, что с тобой происходит! Тоже улыбался, тоже разыгрывал беззаботность — боялся задеть ее гордость, боялся обидеть своим сочувствием.

Он вернулся в лабораторию и заставил себя снова погрузиться в чтение карточек — название статьи, фамилия автора, краткое содержание… Конечно, ему не терпелось поскорее взглянуть, что же принесла Таня, что таилось в этих перевязанных бечевкой тетрадях, которые когда-то раскрывал Левандовский, но он все-таки выдержал характер и только вечером, уже дома, осторожно развязал толстую пачку.

Здесь были и фотографии, и несколько писем, и типографские оттиски с пометками, сделанными на полях рукой Левандовского, и блокноты с набросками статей, с беглыми записями — что-то вроде рабочих дневников, и тетради с описанием задуманных опытов, со схемами и рисунками… Большинство из этих статей было опубликовано. Решетников хорошо знал эти статьи, и сначала он даже испытал некоторое разочарование оттого, что они не были для него новостью, открытием, находкой. Наверно, Таня думала, что нашла работы, которые отец не успел напечатать при жизни, а на самом деле это были только черновики его последних статей. Но постепенно, просматривая их, Решетников увлекся — его интересовали сейчас уже не сами статьи, а поправки, внесенные рукой Левандовского, фразы, которые были им вычеркнуты, знаки вопроса, поставленные на полях, торопливо набросанная схема… По рисункам на полях — чаще всего это были домики, такие, какие рисуют обычно дети, с двумя окошками и трубой, из которой валил курчавый дым, — Решетников угадывал, где Левандовский останавливался в раздумье, по кратким замечаниям, тоже вынесенным на поля, видел, что́ вызвало у него сомнения, что́ считал нужным он проверить лишний раз. Только внимательно вглядевшись в эти черновики, Решетников стал догадываться, что, пожалуй, вовсе не случайно именно их принесла ему Таня. Эти рукописи были  ж и в ы м и, по ним он мог уловить ход мысли Левандовского, почувствовать, ощутить и его сомнения и его надежды.

Он вдруг заволновался. Может быть, именно здесь отыщет он намек на то, что Левандовский допускал правомерность тех выводов, к которым теперь пришел он, Решетников. Пусть никогда не говорил он об этом вслух, но в черновиках, наедине с собой — разве не мог Левандовский размышлять о возможности иного пути?

Теперь Решетников только боялся, что вдруг среди этих тетрадей не окажется черновиков как раз тех статей, которые особенно важны сейчас для него.

Но ему повезло. Черновики были. В одном из блокнотов он наткнулся на столбики цифр — они были аккуратно выведены, вероятно, рукой лаборанта, а слева от них уверенно и размашисто — были поставлены три восклицательных знака. Торжество человека, одержавшего победу. Да и с чего, собственно, он, Решетников, вообразил, что Левандовский должен был сомневаться в своих выводах? Разве он стал бы тогда так горячо их отстаивать, разве стал бы так за них бороться?

«Ах, черт!» — Решетников вдруг разозлился на самого себя. Он все время надеялся на какое-то чудо, он искал оправдания, словно был в чем-то виноват перед Левандовский. Но в чем? Разве сам Левандовский стал бы колебаться, окажись он сейчас на месте Решетникова?..

Машинально, все еще продолжая думать о своем, Решетников раскрыл следующую тетрадь — тетрадь в серой мягкой обложке — и прочел:

«Может быть, это покажется странным, но я все чаще задаюсь весьма наивным для моих лет вопросом: почему для человека так важно, какая память останется о нем на земле, почему человек так стремится хоть что-то оставить людям?..»

ГЛАВА 14

«…Может быть, это покажется странным, но я все чаще задаюсь весьма наивным для моих лет вопросом: почему человеку так важно, какая память останется о нем на земле, почему человек так стремится хоть что-то оставить людям?..

Я часто думаю, что за теми грандиозными преобразованиями, социальными переменами, которые принесла нам социалистическая революция, революция масс, куда более незаметной оказалась другая революция — революция, которая совершилась в сознании, в душе человека. Впервые в своей истории человек отказался от веры в бессмертие, от надежды, что жизнь его еще продлится за земными пределами, впервые трезво и отважно взглянул в лицо правде, впервые признал, что его жизнь — это только бесконечно малая величина в океане времени. И не ужаснулся, не впал в отчаяние, не застыл в бессилии перед неизбежностью, а, наоборот, стал сильнее, деятельнее, активнее, стал еще больше ценить тот крошечный отрезок времени, который называется человеческой жизнью. Какие же огромные жизненные силы вложила природа в человека, если, даже сознавая конечность своего бытия, сознавая, что никогда не сможет увидеть, узнать, что же будет на земле после него, он, этот смертный человек, так страстно стремится передать тем, кто придет вслед за ним, частицу своей души, своих мыслей, своего сердца… Ведь жизнь наша способна продолжаться еще какое-то время и без нас, уже после нашей смерти, продолжаться, пока нас помнят, пока о нас думают, продолжаться в тех вещах, которые сделаны нашими руками, в тех мыслях, которые высказаны нами… И не отсюда ли, кстати, эта тяга к писательству, вдруг возникающая у людей самых разных возрастов и профессий, — не скрывается ли за этой тягой желание сохранить то, чем ты жил, что было для тебя важно, что было твоей  е д и н с т в е н н о й  жизнью?..»

79
{"b":"825640","o":1}