Решетников продолжал говорить, но внимание его вдруг привлек маленький бумажный ярлык, белевший с краю ка снятой крышке гроба. «Заказ №… Размер… Цена…» — было написано на нем.
«Размер… Цена…» — повторял про себя Решетников. Он старался разглядеть цифры, которые были проставлены в этом ярлыке, он весь сосредоточился на этом занятии, он почувствовал, что сбивается, теряет мысль, он отводил взгляд и снова возвращался к белому лепестку на красной материи, обтягивающей крышку гроба, как будто этот бумажный листок мог объяснить ему что-то очень важное.
Он замолчал, пауза затягивалась. И было непонятно, то ли он закончил свою речь, то ли собирается сказать что-то еще. В зале стояла тишина. Все ждали. А Решетников все не мог оторвать глаз от аккуратного белого ярлыка.
И вдруг он быстро наклонился, протянул руку и оторвал этот листок. И отошел от гроба.
Панихида закончилась.
Тяжелые венки, увитые лентами, поплыли к дверям. Гроб подняли и понесли к выходу.
Всю дорогу до кладбища, сидя в автобусе, Решетников молча смотрел в окно. Он был недоволен собой, он ругал себя за то, что сунулся выступать, и от этого все тяжелее, все тоскливее становилось у него на сердце. Вдруг нахлынуло, вдруг вспомнилось все то горькое, что выпало на его долю в жизни.
Мать его даже не похоронили. Завернули, зашили в простыню, положили на санки. Митя помнил, как эти санки покупали они с отцом перед войной в магазине на Невском. Сколько тогда было радости! Кто мог подумать, что на этих же санках Митя вместе с теткой повезет маму на кладбище. Но не сумели они добраться до кладбища, выбились из сил на полдороге. Так и остались санки стоять на заснеженной, пустынной улице. И хотя что он мог тогда сделать, разве что упасть рядом с санками в снег и умереть, замерзнуть, а до сих пор не может простить себе Решетников, что подчинился тогда тетке, послушался, ушел.
Сколько раз потом просыпался он посреди ночи и видел эти одинокие, брошенные санки и худенькое мамино тело в белой простыне, медленно заносимое снегом, — и нестерпимой казалась мука этого воспоминания, казалось, никаких сил человеческих не хватит, чтобы выдержать, вынести такое. А вот вынес.
Решетников заставил себя не думать об этом, и мысль его перекинулась опять на Левандовского.
Вспомнилась ему вдруг одна обида, нанесенная при нем Василию Игнатьевичу. Было это на каком-то собрании в пору торжества Рытвина. Левандовский попросил слова, хотел он выступить во второй раз, ответить своим критикам. Он уже поднялся и пошел к трибуне, когда его остановил голос Рытвина: «Василий Игнатьевич, зачем же? Нам и так все ясно. Не будем тратить времени, оно нам дорого». Детская обида и растерянность вдруг промелькнули на лице Левандовского, он обернулся к залу, словно ища защиты, но в следующий момент уже овладел собой, спокойно пожал плечами и опустился в кресло. Однако это мгновенное детское выражение растерянности, столь неожиданное на его крупном, сильном лице, запало в сердце Решетникова…
И все же, когда думал Решетников теперь о Левандовском, тот вставал в его памяти таким, каким увидел его Митя в последний раз. Это был прежний, уверенный в себе, жизнерадостный человек. В тот вечер они шли пешком от Московского вокзала до Петроградской, до самого его дома. Неожиданно Василий Игнатьевич остановился у доски с объявлениями и стал читать их при свете уличного фонаря. «Всю жизнь объявления были моей слабостью, — сказал он. — Еще с детства меня не оставляло ожидание чуда — ощущение, что где-то непременно отыщется объявление, предназначенное только мне. Люблю их читать. Да вот смотрите: «Требуются почтальоны…» «Меняю квартиру в Форосе на квартиру в Ленинграде» — какая прекрасная возможность сразу изменить свою жизнь! А вот целая трагедия: «Бесплатно отдам собаку в хорошие руки. Собака беспородная, но очень симпатичная». И характер человека виден! Если бы я был сказочником, я бы сочинил сказку о человеке, который расклеивает объявления. О том, как с его помощью совершаются чудеса». — «А ты сочини, — сказала тогда Таня. — У тебя получится. Ты знаешь, — добавила она, обращаясь уже к Решетникову, — папа — это человек, у которого все получается…» — «А что, может быть, еще и сочиню», — отозвался Левандовский…
…Четыре автобуса катили один за другим, и люди на тротуарах даже не останавливались, чтобы взглянуть им вслед. Ничего похожего на те торжественно-мрачные похоронные процессии, которые и пугали, и привлекали в предвоенные годы маленького Митю. Белые лошади, накрытые черными сетками-попонами, украшенные развевающимися султанами, торжественные кучера в высоких цилиндрах, белый катафалк, медленно идущие за ним люди.
И на кладбище все тоже совершилось быстро — гораздо быстрее, чем предполагал Решетников. В душе он был благодарен могильщикам, двум расторопным парням в ватниках, за то, что они так споро и умело исполнили свою работу. Он с нарастающей тревогой следил за Таней, за ее застывшим лицом и только молил судьбу, чтобы не случилось теперь какой-нибудь заминки, которая могла бы причинить ей лишнюю боль. И парни-могильщики, казалось, понимали эту его тревогу. Решетникову всегда нравились люди, точно и быстро делающие свое дело, и даже сейчас он не мог не обратить внимания на их умение и сноровку.
Светило яркое, весеннее солнце, и воробьи, ожившие после долгой зимы, чирикали на дорожках.
За воротами кладбища Решетников простился с Таней.
— Таня, ты помни, если тебе что-нибудь будет нужно… — Он пробормотал эти слова смущенно и торопливо.
Таня кивнула. Понимала ли она, что он прощается с ней? Понимала ли, что со смертью отца оборвалась последняя нить, которая еще связывала их? Только что она навсегда рассталась с единственным дорогим ей человеком, с единственным человеком, которого она по-настоящему любила, и теперь уходила прочь, бережно поддерживаемая загорелым капитан-лейтенантом… Была с ней еще какая-то подруга — ее Решетников так и не разглядел, так и не запомнил.
Он смотрел вслед Тане, пока она со своими спутниками не села в машину, пока машина не тронулась с места.
И в первый раз подумал Решетников, как мудр, пожалуй, обычай устраивать поминки: люди не расстаются сразу после похорон и поддерживают друг друга в общей беде, в общем горе, а тут вот уехала, скрылась все с тем же напряженным, так и не оттаявшим лицом, и неизвестно, что теперь с ней… Впрочем, Таня сама не хотела устраивать поминки.
* * *
И вот снова собрались они в тесной квартирке у Фаины Григорьевны — не сговариваясь, пришли сюда, где так хорошо, так беззаботно было им совсем недавно…
Печальные сумерки уже заползали в комнату, но никто не зажигал света. Говорили о Левандовском, о его друзьях и недругах, гадали о своей судьбе. Тихо и грустно звучали их голоса.
…Кучка бойцов, затерявшихся на бескрайнем поле битвы… Маленький отряд, оставшийся без командира, но не растерявшийся, не впавший в панику, а только сплотившийся еще больше, еще теснее. Что ждет этих солдат? Уже доносятся орудийные раскаты, уже надвигается грохот боя — и что там мелькает вдали — то ли враг приближается, то ли спешит подкрепление?.. Ну что ж, мы готовы.
* * *
Через неделю Решетников получил бандероль и открытку от Тани.
«Разбирая папины вещи, — писала она, — я нашла книгу, которую он хотел подарить тебе. Надпись на ней он сделал в предпоследний день своей жизни. Желаю тебе всего доброго. Таня».
Что означал этот неожиданный подарок? Книга вышла давно, почему же Левандовский решил подарить ее именно теперь? Чувствовал ли он приближенно смерти? Или хотел этим подарком ознаменовать начало их совместной работы в новой лаборатории?..
Решетников медленно разорвал упаковку, раскрыл книгу. В углу титульного листа об увидел знакомую размашистую подпись и над ней — три слова:
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА 1
Самолет разворачивался, заходя на посадку. Он резко накренился, и за окном, где только что было лишь темное небо, вдруг открылась перед Решетниковым панорама вечернего города. Казалось, вся земля внизу была усыпана огнями, и огни эти жили самостоятельной, независимой от человека жизнью — они то образовывали густые россыпи, то разбегались ровными цепочками, то изгибались причудливыми, волнистыми линиями. По этим огням уже угадывал Решетников и прямую линейку Московского проспекта, и набережные Невы, и районы новостроек, обозначенные вспышками электросварки. И хотя за свою жизнь он уже повидал немало и аэропортов и вокзалов, пора бы, кажется, привыкнуть и к расставаниям и к встречам, каждый раз, когда возвращался он в родной город, его охватывало волнение, как в детстве, когда мальчишкой, ребенком, он возвращался домой вместе с матерью после долгого дачного лета и прижимался в томительном и радостном нетерпении к вагонному окну, и там, в темноте, возникали наконец еще далекие, еще неуверенно мерцающие огоньки Ленинграда…