Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Решетников попятился назад, на лестничную площадку. Больше всего он боялся сейчас, что его заметят.

Неожиданная догадка осенила его. Впрочем, она не была такой уж неожиданной, эта догадка приходила к нему и раньше, но то было лишь неясное, смутное подозрение. И только теперь он все понял.

Ольга Ивановна была матерью Женьки Трифонова.

Пораженный своим открытием, Решетников медленно брел из школы.

Почему так старательно скрывал, так ожесточенно открещивался Женька от своего родства с Ольгой Ивановной? Любил он ее? Стыдился? Жалел? Страдал от ее неумения справиться с классом? И она — она ведь тоже никогда ни словом, ни жестом не выдала, не обнаружила, что он ее сын. Даже когда он вместе со всеми потешался над ней.

«Как же они должны были любить друг друга, — думал теперь Решетников, — чтобы выдержать, вынести подобное, и утаить, скрыть свои переживания от чужих глаз. И каких же страданий стоила им обоим вся эта история…»

Как же встречались они после школы дома, как смотрели друг на друга, как разговаривали?.. И знала ли она, что ее сын так упорно, так яростно отрекался перед всем классом от нее, от своей матери?..

И вдруг одна мысль поразила, обожгла Решетникова.

Да будь жива его мама, разве бы мог он когда-нибудь отказаться от нее — пусть бы смеялись над ним, пусть бы издевались как угодно!

И все-таки в глубине души он понимал и прощал слабость Трифонова, эту его отчаянную ложь, которая рано или поздно должна была открыться, и жалел его, и казнил себя за участие в нелепых выходках против Ольги Ивановны, и томился нетерпеливой готовностью искупить свою вину перед Женькой…

До сих пор он судил о людях с мальчишеской легкостью и самонадеянностью, казалось ему — не ахти как сложно понять человека: вот он, человек, я его вижу, слышу, чего же еще, все ясно, и только теперь ему вдруг приоткрылась тайная сторона человеческой жизни, невидимая для посторонних глаз. И приоткрылась там, где он меньше всего ожидал.

Так или иначе, но именно с этого дня Решетникова стало тянуть к Женьке Трифонову. А вскоре и другие ребята узнали, что Ольга Ивановна — Женькина мать.

И то ли это обстоятельство сыграло свою роль, то ли просто время сделало свое дело, только постепенно отношения между Ольгой Ивановной и седьмым «б» стали ровнее, спокойнее…

Прошел месяц, другой, и Решетников обнаружил, что у них с Женькой немало и общих интересов и общих увлечений: оба они играли в шахматы, любили читать, пробовали сочинять стихи, оба хорошо учились… Вскоре Женька стал появляться дома у Решетникова, приводя в восторг Митиных тетушек своей вежливостью и аккуратностью, своей воспитанностью. Зато Митю Женьке редко удавалось затащить к себе — так и не смог Решетников преодолеть свое смущение перед Ольгой Ивановной. А кроме того, каждый раз, когда оказывался он в их узкой, с единственным, смотрящим в мрачный двор-колодец окном комнате, где едва удавалось протиснуться между старой кушеткой и обшарпанным книжным шкафом, где стоял прочный запах табака и сырости, он не мог отделаться от ощущения, будто вторгается в некий обособленный, запретный для посторонних мир. Словно становился он невольным свидетелем того, что тщательно оберегалось от чужих глаз, чего не полагалось ему видеть.

Женька и Ольга Ивановна жили замкнуто, уединенно. Мать заменяла Женьке приятелей. Сначала Решетникова очень удивляло, когда он заставал Ольгу Ивановну и Женьку играющими в шашки или «морской бой», причем Ольга Ивановна увлекалась, радовалась выигрышу ничуть не меньше, чем ее сын, потом Решетников привык к подобным вещам. Но, видно, Женька все же тосковал по сверстникам, по настоящим товарищам, и потому с такой радостной готовностью потянулся он в свою очередь навстречу Решетникову, так легко и быстро привязался к нему. О чем только не говорили они тогда! И лишь об одном никогда не заговаривая Женька, никогда не спрашивал, не вспоминал Решетников — о первом появлении Ольги Ивановны в седьмом «б» и обо всем, что последовало за этим… Как будто и не было никогда этой истории.

ГЛАВА 5

Трифонов в последний раз ободряюще улыбнулся им, сделал легкий полупоклон и исчез с экрана.

— Ручаюсь, ему сейчас не до улыбок, — сказал Новожилов. — Видели бы вы, как вся их компания забегала, засуетилась!

— Не преувеличивай, — отозвался Решетников. — Трифонову ровным счетом ничего не грозит. И он это прекрасно знает. Будет работать, как работал.

— Ну, не говори! Уже одно то, что ему предстоит чуть ли не каждый день встречаться с Левандовским… Небось и не думал уже, что расплачиваться придется. Заюлит сейчас, завертится.

— Ребята, не будем опускаться до мелкого злорадства! — сказала Фаина Григорьевна. — Поговорим о чем-нибудь более приятном.

Еще от далекого довоенного детства, когда он был совсем маленьким мальчонкой, ярче других осталось в памяти Решетникова одно счастливое ощущение. Он точно помнил, что появлялось оно, приходило к нему всегда накануне дня рождения. Бывало, забегается он, заиграется, увлечется, кажется, забыл обо всем на свете, но вдруг остановится посреди игры, охваченный каким-то неясным радостным чувством, будто должно произойти — или произошло уже? — что-то хорошее, что-то такое, отчего вся его душа переполняется ликованием и радостью.

«Ах, да — вспоминает он. — День рождения!» — и непременно повторит про себя: «День рождения!» — словно пробуя вкус этих слов…

Так и теперь — Решетников отвлекался, смотрел на экран телевизора, думал о Трифонове, о Глебе Первухине, смеялся остротам Лейбовича, но вдруг, как в детстве, посреди игры, замирал от предощущения надвигающейся радости, все остальное отступало прочь, оставалось только это — главное.

Да и о чем бы они ни говорили в этот вечер, о чем бы ни вспоминали, разговор все равно постепенно возвращался к Левандовскому, к новой лаборатории. И Фаина Григорьевна снова заставляла Решетникова рассказывать, как встречал он Левандовского на вокзале, и выспрашивала, как выглядел Василий Игнатьевич и о чем они говорили в тот вечер. А потом сама принималась рассказывать, как позвонил ей два дня назад Левандовский.

— Я как раз в ванне возилась, стирала, руки у меня были мокрые, я еще думала сначала не подходить к телефону, а потом подошла все-таки… И слышу — Василий Игнатьевич! И говорит мне: «Я хочу просить вас работать в моей лаборатории. Я был бы рад, если бы вы согласились…» Вот что меня всегда поражало в этом человеке, так это деликатность — другой и не сомневался бы, что по первому зову прибегу, а он: «если бы вы согласились…» И ведь это, я знаю, не формы, не вежливости ради, а на самом деле он себя никогда выше других, значительнее не считал. И ждет моего ответа, волнуется… Вы, может быть, ребята, не поверите, но я-то давно знаю Василия Игнатьевича, знаю, когда он волнуется. Ну, а я и сама тут разволновалась, ничего даже толком не расспросила. Уж это он сам сказал, что на три дня уезжает сейчас на дачу — обдумать еще раз организацию лаборатории, планы, а там и за работу!..

— Говорят, он и Алексея Павловича пригласил? — спросил Лейбович.

— Ну как же! Алексей Павлович — его старый сотрудник, они много работ вместе делали, — сказала Фаина Григорьевна. — Между прочим, очень милый человек.

— У вас все милые, Фаина Григорьевна, — откликнулся Новожилов. — А я, должен признаться, с бо-ольшим трудом переносил вашего Алексея Павловича, когда он читал у нас спецкурс. Как начнет мямлить, как начнет мямлить!.. Существует такая точка зрения… Однако имеет место и иная точка зрения… А какой он сам придерживается, какую верной считает, ни за что не скажет!

Фаина Григорьевна засмеялась:

— У каждого человека, Андрюша, свой характер. А Алексей Павлович из тех ученых, кто верит только в эксперимент. Для него никакая идея, никакая теория не существует, пока она не подкреплена экспериментально. И терпение у него просто изумительное. Как-то он один и тот же опыт около ста раз проделал — зато уж потом не сомневался в результате. Его порой и за медлительность ругали, и за нерешительность, а вот Василий Игнатьевич его как раз за это терпение ценил. Сам Василий Игнатьевич — человек увлекающийся, смелый, так они, можно сказать, друг друга очень хорошо дополняли…

44
{"b":"825640","o":1}