— Что же все-таки случилось? — спросил Решетников.
— Весь сыр-бор разгорелся из-за штатной единицы, которую, кажется, дают нашей лаборатории. Алексей Павлович хочет взять на это место Мелентьева.
— Так Мелентьев же работает у Калашникова, — удивился Решетников. — И, по-моему, никуда переходить не собирается.
— Нет, нет, Митя, все уже изменилось. У него там неприятности. Мелентьеву полгода до пенсии, он чувствует, что его сразу попросят. В общем-то Алексей Павлович для него и хлопотал эту единицу. Мелентьев же старый сотрудник Василия Игнатьевича, порядочный человек, да вы сами знаете…
— А при чем здесь Новожилов?
— При том. Новожилов, видите ли, считает, что Мелентьева брать в лабораторию не следует.
— Почему?
Фаина Григорьевна пожала плечами.
— Спросите его сами. Но дело даже не в этом. Престо Андрей уже забывается. Пользуется мягкостью Алексея Павловича. Почему заведующий лабораторией, доктор наук, обязан отчитываться перед человеком, который до сих пор не сумел даже защитить диссертацию? У Андрея вообще очень шаткое положение. И вы, Митя, и Лейбович почему-то смогли защититься, хотя ситуация у вас была ничуть не проще…
— Ну, не велика заслуга, — сказал Решетников.
— Не прибедняйтесь, Митя, — сказала Фаина Григорьевна, — и не делайте вид, что вам все равно — быть кандидатом наук или не быть. И не думайте, что я так уж настроена против Андрея. Я всегда прощала ему его заскоки, вы это тоже прекрасно знаете. Он талантливый парень, но я опасаюсь за него. Эта история может кончиться для него плохо. Он уже настроил против себя чуть ли не весь институт. Думаете, Трифонов забыл ему те времена, когда они работали вместе? Я ничего не говорю, тогда он был прав, но Трифонов-то теперь член ученого совета — вот вам уже голос против. А потом эта дурацкая история с мебелью. А теперь это. Андрей как малое дитя, он думает, что его вечно будут терпеть, он ничего не хочет понимать. Ну какое ему-то дело, кого возьмет Алексей Павлович?
Решетников хотел еще кое о чем порасспросить Фаину Григорьевну, но тут всунулся Лейбович:
— Ну как, ввели товарища в курс дела? Остальное доскажет сам Андрей. Вот увидишь — борода устроит нам сегодня бостонское чаепитие! А теперь пошли, я тебе покажу, что я намудрил тут, пока ты путешествовал…
Лейбович оказался прав. Спор вспыхнул в обеденный перерыв, когда все собрались за чаем.
Решетников хорошо знал, что помимо основной работы, которая нередко была однообразной, нескоро давала видимые результаты, затягивалась надолго, в лаборатории всегда находилось еще что-нибудь, вокруг чего разгорались страсти, велись разговоры, строились предположения… Нынче это могло быть распределение дефицитных приборов между лабораториями, через месяц — создание в институте жилищного кооператива, еще через месяц — назначение нового ученого секретаря…
Сегодня такой «новостью номер один», такой точкой приложения лабораторных страстей была штатная единица.
Напрасно Валя Минько робко пыталась увести разговор в сторону, переключить внимание на Решетникова, на его консервы из трепангов — ничего не получилось.
— Алексей Павлович! — несколько торжественно начал Андрей. — Мне кажется, до сих пор мы всегда работали без всяких недомолвок. Разрешите мне и теперь быть откровенным?
«Он специально ждал моего приезда. Он рассчитывает на мою поддержку», — подумал Решетников.
— Ну разумеется… — отозвался Алексей Павлович. — Откровенность — это такая черта, без которой, думаю, просто трудно представить себе совместную работу… Вы правы, в нашей лаборатории всегда…
Все-таки он был очень терпеливый человек, Алексей Павлович. Мог ведь найти тысячу предлогов, чтобы уйти, не сидеть сейчас здесь, за этим столом, не выслушивать нападок Новожилова. Но у него тоже были свои принципы, свои убеждения, и, как ни тягостно было ему, при его характере, оказываться в подобных ситуациях, он считал, что научный руководитель не вправе уклоняться от острого, прямого разговора. А может быть, в глубине души он все же надеялся, что сегодняшнее чаепитие обойдется мирно, что сегодня — хотя бы ради возвращения Решетникова — пощадит его Новожилов. Но Андрей был настроен воинственно.
— Алексей Павлович, — спросил он, — это уже окончательно решено, насчет Мелентьева? Нам бы хотелось знать.
Алексей Павлович не смотрел на Андрея, глаза его были опущены вниз, к чашке с чаем.
— Собственно, такого решения еще не принято… Но…
Другой бы человек на его месте сказал просто: «Да, решено. И обсуждать больше нечего». А Алексей Павлович не мог так, не умел.
— Странная все-таки получается картина, — уже обращаясь ко всем сразу, сказал Новожилов. — Из одного института человека просят, там почему-то всем ясно, что наука от этого не пострадает, а мы вдруг раскрываем объятья — пожалуйста!
— Андрей Николаевич, вы не правы, — перебил его Алексей Павлович. — Я должен сказать, что Петр Леонидович последнее время работает очень активно, им опубликован ряд статей…
— Ну да, пережевывает то, что положил в рот десять лет назад!
— Андрей! — воскликнули в один голос Фаина Григорьевна и Валя Минько.
— Что Андрей? Вам но нравятся мои выражения? Вас волнует мой тон? А меня волнует судьба нашей лаборатории!
— Можно подумать, она волнует тебя одного, — вставил Лейбович.
Новожилов быстро обернулся на его голос:
— А что, неужели и тебя волнует? Тогда почему ты молчишь? Почему не скажешь, что лаборатории сейчас нужен вовсе не Петр Леонидович, каким бы добрейшим и прелестнейшим человеком он ни был! А нужен свежий человек, который разбирался бы в электронике, нужен физик, который пришел бы в биологию, — вот кого нам не хватает! И такие ребята сейчас есть. Это несколько лет назад они свою физику ни на что не променяли бы, а сейчас уже посматривают в сторону биологии — только позови! Поглядите, в Москве у кого из молодых самые интересные работы в биологии — у физиков! У кого самые любопытные, самые смелые идеи? У физиков! А хороший инженер-радиоэлектроник? Кто скажет, что он нам не нужен? А мы вместо этого пенсионеров подбираем!
— Андрей, не смейте так говорить! — рассердилась Фаина Григорьевна. — Нехорошо это, некрасиво. Петр Леонидович много лет работал вместе с Василием Игнатьевичем, и Василий Игнатьевич ценил его, вы отлично знаете. Хотя бы из-за одного этого вы не имеете права так говорить! Был бы жив Левандовский, разве бы он не пригласил к себе Петра Леонидовича?
— Я не люблю рассуждать о том, что было бы, если бы… — сказал Андрей. — Я говорю о том, что есть. А вы, Фаина Григорьевна, предпочитаете закрывать на это глаза и жить предпочитаете по старинке, как двадцать лет назад. Как будто время не движется, ничего не меняется. А сейчас, между прочим, уже не сороковые и даже не пятидесятые годы. Мы с вами уже к самой серединке шестидесятых годов двадцатого столетия подбираемся, многоуважаемая Фаина Григорьевна! И нельзя забывать об этом. Могу вас уверить: был бы жив Василий Игнатьевич — он бы давно уже понял, в ком с е г о д н я нуждается наша лаборатория!..
— А о человеке вы подумали? Вы подумали, каково человеку расставаться с любимой работой, когда он еще полон сил? Вы подумали, какая травма будет нанесена ему? Разве он заслужил это? Он всю жизнь был порядочным человеком, честным. Даже в самую трудную минуту он не отказался от Левандовского, он всегда называл его своим учителем. Разве вам мало этого? Кто же должен помочь ему, если не мы?
— Фаина Григорьевна, мы говорим на разных языках. Вы руководствуетесь альтруистическими побуждениями, я исхожу из интересов науки. Делайте ваши добрые дела, я с удовольствием помогу вам, только не за счет науки. Не превращайте лабораторию в богадельню.
— Вы просто жестокий человек, Андрей.
— А вы думаете, наука движется добренькими?
Обычно все споры, которые возникали за этим столом, как бы ни были они серьезны, велись полушутливо, с неизменными колкостями и остротами, и когда дело доходило до острот, тут уж не знали пощады, тут уж высмеивали друг друга почем зря — послушай человек со стороны, показалось бы, не миновать смертельной обиды. Они словно владели неким шифром, кодом, неким веселым искусством мистификации, лицедейства, которое было понятно только им самим и ставило в тупик постороннего.