— Митя, ты прости, я тебя разбудила, наверно. Я тебе вчера не хотела портить настроение, не стала говорить… А сегодня вот уже не выдержала. Митя, ты придешь сегодня в институт? Приходи обязательно. А то у нас тут такое надвигается, такое надвигается!
— Что же это у вас надвигается? — с ласковой снисходительностью шутливо спросил Решетников. Он знал Валину способность ко всему относиться с преувеличенной серьезностью.
— С Андрюшкой, с Новожиловым, неприятности. Я боюсь, Митя, за него.
Опять Новожилов! Что же еще стряслось с ним? Незадолго до отъезда Решетникова на Дальний Восток Андрей разводился с женой. Жена оставила его, сказала, что не хочет подлаживаться под его характер, не хочет вечерами сидеть одна, ждать, пока он соблаговолит вернуться из института, расстаться со своей лабораторией. Если кому это нравится, пусть нянчится с ним, а ей надоело.
— Митя, Андрея могут не утвердить на совете, выгнать из института!
— Ну, уж так сразу и выгнать… — все тем же тоном отозвался Решетников.
— Нет, ты не смейся, правда. Он совсем голову потерял. Он против Алексея Павловича хочет выступить. И вообще… Мы тебе не писали, чтобы не расстраивать, ждали, когда ты приедешь…
— Вот видишь, нельзя вас, оказывается, оставлять без присмотра.
— Ты все шутишь, — укоризненно сказала Валя, и даже слезы зазвучали в ее голосе. — А Андрею сейчас не до шуток.
— Ладно, Валюша, не сердись, — сказал Решетников. — Просто у меня хорошее настроение. Я приду.
Он попрощался с Валей и положил трубку.
«Неужели и верно что-то серьезное? — обеспокоенно думал он, собираясь на работу. — Еще только этого не хватало. Пять лет жили мирно, без вооруженных конфликтов — и вдруг… с чего бы это? Да нет, скорее всего понапрасну ударилась Валя в панику. Все в лаборатории давно уже замечают, что неравнодушна она к Андрею, вот и переживает за него, мерещатся ей всякие страсти. Да и Алексей Павлович не допустит столкновения, уладит».
А как ведь волновались, как спорили, когда после смерти Левандовского был назначен Алексей Павлович заведующим лабораторией — потянет ли, сумеет ли, разве это фигура по сравнению с Василием Игнатьевичем? Однако потянул, сумел. И даже мягкость, бесхарактерность, в которой прежде упрекали его, нередко вдруг оборачивалась достоинством. Бывало, не поладят между собой двое сотрудников, распалятся, придут жаловаться Алексею Павловичу. Впрочем, что значит придут, отдельного кабинета у него нет, всегда он на виду, вместе со всеми. Выслушает спорщиков, помолчит. «Значит, вы та́к считаете?.. А вы — та́к?» И опять помолчит, задумчиво пожует губами, проведет рукой по одутловатому лицу. Видно, страдает человек оттого, что должен принять чью-то сторону, кому-то отдать предпочтение. И неловко становится жалобщикам — да неужели и правда они сами между собой не могли договориться? «И вы считаете, что это очень существенно?» — осторожно спросит еще Алексей Павлович. А им и самим уже кажется, что несущественно… Да серьезных, принципиальных столкновений и не возникало пока в лаборатории.
Никогда не навязывал никому он своего мнения, был прост в обращении, и оттого дух равенства царил в лаборатории. Сам Алексей Павлович был пунктуален, в институте всегда появлялся точно к началу рабочего дня, но на то, что некоторые его сотрудники, допустим, тот же Лейбович, опаздывали, смотрел сквозь пальцы, знал, что Лейбович засиживается в лаборатории до поздней ночи. И когда начиналась в институте очередная кампания по укреплению дисциплины, когда представлял местком директору списки опоздавших, тут на Алексея Павловича сыпались все шишки… Вообще, он не умел разговаривать с начальством, сразу тушевался, не умел потребовать, ударить кулаком по столу, отстоять интересы лаборатории — это, пожалуй, было главным его недостатком.
Решетников любил наблюдать Алексея Павловича за работой. В белом халате, склонившийся с пинцетом над крошечными электродами, он казался похожим на часовщика. Делал он все обстоятельно, спокойно, молча. И весь опыт предпочитал проводить сам, даже препарирование не доверял лаборантам. «Когда биолог перестает работать руками, это первый шаг к тему, что скоро он перестанет работать и головой», — полушутя, как бы оправдываясь, говорил он.
…К институту Решетников подходил уже совсем успокоившись. В его портфеле позвякивали изящные баночки с дальневосточными консервами из трепангов — вот будет сюрприз к общелабораторному чаепитию. Эти чаепития устраивались в лаборатории ежедневно — во время обеденного перерыва все собирались на полчаса в одной из лабораторных комнат, и эти полчаса нередко заменяли то профсоюзное собрание, то веселый импровизированный капустник, то маленький научный симпозиум.
…По белой парадной лестнице вверх до третьего этажа, потом по коридору и снова по лестнице, уже боковой, невзрачной, и еще раз по коридору — спешил Решетников к своей лаборатории. Торопливо кивал знакомым, коротко и скупо отвечал на вопросы, ревниво храня радость возвращения, боясь растратить ее по мелочам.
Зато едва лишь ступил он на родную территорию, едва лишь заглянул в первую комнату, как раздался торжествующий вопль Лейбовича:
— Братцы, смотрите, кто явился!
Словно Лейбович и не встречал его вчера в аэропорту, словно вовсе и не ожидал увидеть сегодня в институте.
И сразу окружили Решетникова, затормошили, начали расспрашивать, и сам Решетников уже не скрывал, не сдерживал больше своей радости.
— Загорел!
— Да он, братцы, научную работу на пляже проводил! Воздействие ультрафиолета на кожный покров изучал! Знаю я Решетникова, он своего не упустит!
— И кальмары, смотри-ка, его не съели!
— Это он их съел!
— Серьезно, Митя, как работалось? Доволен?
— Не зря прокатился?
— А тут уже слух прошел, что ты, во-первых, отрастил бороду, во-вторых, женился, а в-третьих… Что, братцы, в-третьих?
— В-третьих пока не было! В-третьих еще будет!
Сколько раз вот так просовывалась в дверь чья-нибудь сияющая загорелая физиономия, и откуда бы ни возвращался человек — из отпуска ли, из дальней ли командировки, все дружно кидались его приветствовать. Потому что знали, как дорога и радостна для вернувшегося эта первая минута, это ощущение, что тебя помнили и ждали, что ты среди своих, что ты нужен… И сейчас все было как всегда. Ничего не замечал Решетников, что могло бы свидетельствовать о ссоре, о разногласиях, о напряженных отношениях в лаборатории. И Андрей Новожилов был вместе со всеми, красовался своей черной монашеской бородой, и Алексей Павлович, по своему обыкновению, стоял чуть в сторонке, близоруко щурился, улыбался Решетникову. Никогда ни у кого здесь, в лаборатории, не было привычки скрывать, таить свое недовольство, свое отношение друг к другу, и Решетников сразу бы угадал по лицам, если бы действительно что-нибудь произошло. Одна лишь Валя Минько тревожно и жалобно посматривала на него. Сама себе напридумывала страхов!
Но только откатилась волна первых восторгов, только добрался наконец Решетников до своего стола, до своего рабочего места, как Фаина Григорьевна — ее стол был рядом — негромко сказала:
— Вы слышали, Митя, что у нас происходит?
«Ага, все-таки есть. И видно, глубоко уже зашло, коли все так старательно делают вид, что ничего не случилось».
— Только краем уха, — сказал он. — А что?
— Митя, вы имеете влияние на Андрея. Поговорите с ним. Он уже переходит всякие границы. Андрей если закусит удила, так уже и не видит, и не слышат ничего, вы же знаете.
Да, Решетников знал. Иногда на Андрея вдруг находили приступы принципиальности, и тогда с ним было не справиться. И копья-то, кажется, не из-за чего ломать, дело выеденного яйца не стоит, а он упрется — и ни с места. Однажды, например, привезли в институт новую мебель. Таскать старые столы и шкафы вниз и новые вверх пришлось, конечно, самим сотрудникам. А Андрей с самого начала заявил: «Не буду, и все. Наймите грузчиков». «Это же, — говорит, — дико — научным работникам целый день таскать мебель. За границей никогда бы такого расточительства не позволили». Сколько ни уламывали его, сколько ни совестили: «Товарищи же твои таскают, как тебе не стыдно!» — так и не пошел.