— Тяжесть такая… Все время кажется, что собирается гроза.
Юцер посмотрел на жену внимательно, но промолчал.
— Может быть, тебе все же стоит вступить в их партию, — продолжила Мали, — это какая-никакая, а все же защита.
— Внутри еще страшнее, чем снаружи. Я очень ленив, Мали. Мне бы шапку-невидимку, и пошли они все ко всем чертям.
— Жизнь проходит, — вздохнула Мали. — В Париже сейчас продают фиалки и ходят на выставки и в Опера. Еще, говорят, стал модным ресторанчик на Гар дю Нор.
— Откуда у тебя сведения о Париже?
— Ванда получает журналы. Ей сам черт не брат, ее муж — министр.
— Вот почему мы вдруг решили стрелять по женихам Пенелопы! Ванда будет?
— Будет. У нее роман с Борей Ароновским.
— И Зойкина квартира, конечно же, у нас. А что будет, если муж-министр об этом догадается?
— Ты поговоришь с ним и его успокоишь. Он же твой университетский приятель. Кстати, распорядись насчет столов и стульев. Гостей собирается человек пятьдесят.
Юцер любил серьезные организационные задачи. К обеду гостиная была освобождена от обычной мебели, место которой заняли козлы и доски. К наступлению темноты столы оказались накрыты. Юцер недовольно оглядел разномастные тарелки.
— Еще один раз, только один раз я хочу увидеть прилично накрытый стол, — сказал он тихо и обиженно.
— Какое значение имеют тарелки и рюмки, когда от запахов, выползающих из Эмилиной кухни, можно потерять сознание в километре от вашего дома, — сказал подоспевший Гец.
Пир во время чумы, или Декамерон. Такел мене фарес. Сверкающие маски и шорох бархатных плащей. Пиджаки с развернутыми плечами. Дамы в крепдешинах. Играла музыка в саду, играла музыка в аду… Кто-то дует в волшебную дудку; и ноги сами просятся в пляс. Ах, герцогиня, вы потеряли башмачок, танцуя на дороге, ведущей к эшафоту!
— О чем задумался, дружок? — спросил Гец и, обхватив Юцера за талию, вывел его на балкон.
Юцер зажмурился, и не сразу понял, что его ослепило.
— Привет от мужа Ванды, — сказал Гец. — Я увидел этот столп света с улицы. На твои окна наставлен прожектор.
— Откуда?
— Прямо из КГБ. Помаши им ручкой, Юцер.
— Что делать? Не расходиться же.
— Ни за что. Пировать, Юцер. Пировать так, чтобы у них потекли слюнки. Чтобы им захотелось отведать Эмилиных яств. Чтобы… они сдохли от зависти, Юцер.
— Что это может означать?
— Все или ничего. Какая разница? Давай пить и гулять, словно завтра никогда не наступит. Сегодня меня сняли с работы. Пациентка написала в министерство письмо, что я ее травлю. А главное, она не хотела писать. Кто-то ее заставил. И, представь себе, замминистра сказал мне, что так будет лучше для меня. Для меня! Я поднял их чертово здравоохранение из руин. Потом я ушел заведовать дурдомом. Тогда они тоже сказали, что так будет лучше для меня. И этот замминистра, мальчишка, глупец, мой ученик, он до вчерашнего дня не переставал мне звонить, требуя советов по любому поводу. Знаешь, Юцер, иногда мне даже хочется, чтобы все это скорее кончилось. Иногда я жалею, что не был в том автобусе рядом с Надей. Или что не остался с отцом и матерью. Или что они детьми спаслись во время погрома, что дало им возможность родить меня. Или…
— Нельзя соглашаться на увольнение, — возбужденно сказал Юцер. — Ты словно признаешься в содеянном. Это опасно. Надо дать бой.
— Кому? — удивился Гец. — Ты газеты читаешь? Ежу ясно, что началась пальба по галкам и врачам. Возможно, этим не кончится. Ты слышал про эшелоны?
— Пойдем выпьем, — мягко и спокойно сказал Юцер. — Все-таки мне сегодня тридцать девять лет. Это много или мало?
— В самый раз. Сколько бы не было — в самый раз. Ты мог умереть сто раз за эти годы. Почему ты не умер, Юцер?
— Потому что мне нравится жить. И тебе тоже. Я не люблю мужскую истерику, Гец. И, поверь мне, завтра будет нормальный день. Какой-то дурак решил наставить прожектор. Ну и что? Может, это и вправду идея мужа Ванды? Может быть, он решил ее выследить? Надо предупредить Борьку. Этот дурак не знает, что ему делать со своей красотой.
После крепкого зимнего воздуха, в теплом дурмане комнаты, настоянном на духах, ранее называвшихся «Букет императрицы», а ныне переименованных в «Красную Москву», у Юцера закружилась голова. Только императрица, решил он, могла позволить себе столько бергамота и сандалового масла. Этот букет требовал огромных зал и бархатных портьер, чтобы не висеть в воздухе так тяжело и удушливо.
Он постоял у приоткрытой двери ша балкон, разглядывая гостей. В комнате стоял густой гул, прерываемый взрывами смеха. Дамы были красивы и разнообразны. Большинство в бальзаковском возрасте, но как хороши! Горячая южная красота Софии выгодно контрастировала с ослепительной белизной Ванды. Ах, эти васильковые глаза! Некогда они опьянили Юцера, и похмелье было тяжелым. Та ссора с Натали была, пожалуй, самой крупной. Потом появилась Мали, и никакие интрижки Юцера более не казались Натали опасными. Есть нечто утихомиривающее в тройственном союзе. Он устойчив, его гораздо тяжелее разомкнуть, чем мерцающую прямую, проходящую всего через две беспокойные точки.
К Софии и Ванде подошла Мира Яглом. В каком году она стала королевой красоты? В сороковом. За год до войны. Всего тринадцать лет назад! Как она была хороша! Нет, пожалуй, сейчас она даже лучше. Тогда у нее было капризное бездумное лицо. А сейчас ее глаза глубоки и печальны. Говорят, что она была любовницей немецкого офицера и так спаслась. А если и была? У Миры была девятилетняя сестра, которая была так красива, что дополнительный подарок природы — необыкновенный голос — казался кощунственным излишеством. Как ее звали? Господи, как он мог забыть! Девочку звали Любовь. Она погибла. Ее просто пристрелили, когда она пыталась подобрать оброненный немецким офицером кусок хлеба. Возможно, это был тот же офицер, который спас ее сестру. Возможно, он бросил хлеб неслучайно. У этой девочки были странно печальные глаза, когда она была совсем малюткой. Почему столь здоровое и счастливое дитя излучало печаль в добрые времена, когда жизнь ей улыбалась? Дано ли детям предвидение?
Юцер беспокойно обежал глазами гостей, но Любови среди них не было. Его взгляд остановился на Мали. Пожалуй, Мали все же лучше всех. Красивее Миры Яглом, но королевой красоты ее бы не выбрали. В ее лице нет ни одной правильной черты, в ней вообще нет ничего правильного. Лицо беспокойное, вернее, беспокоящее. Движения отрывистые. Но как мила! И как неправильно элегантна! В ее присутствии мужчины все еще теряют разум и волю. Вот Борька Ароновский, первый любовник города и окрестностей, только что из Рима (тринадцать лет не в счет), склоняется перед ней, искарежен немыслимой тягой, обуглен, не может отойти. Бедная Ванда!
A-а, Белла! Оу! Вас разнесло, мадам. Некогда вы были грациозны, как газель. И эти намасленные глаза! Когда вы оборачивались на ходу, посылая прохожим по маленькой отравленной стреле, они хватались за грудь и готовы были следовать за вами до первого поворота. Но не дальше, но не дальше.
Что мерещится газелям? На кого они глазеют? И в какие дни недели приручаются газели?
— Опять задумался? О чем ты задумываешься, о суровый Лоуренс, ненавидящий мужскую истерику?
— Все о том же, друг Гец, все о том же. Не знаешь ли ты, как дела у нашей Беллы? Она стала такой… соблазнительно пухлой и эротически полусонной.
— Нравятся ли суровому Лоуренсу полные дамы?
— У каждой свой шарм, Гец.
— Ты неисправим. При такой жене!
— Моя жена невещественна. Сколько не пей из этого родника, жажды не утолить. Приходится время от времени опускаться до более грубой пищи.
— О чем сплетничаете, приятели? — подошел к друзьям Боря Ароновский. — У меня — предложение. О-то-то Кричман заведет свою шарманку. Он принес не только патефон, он еще притащил гору старых пластинок. Помните Дольского, друзья? «В палангских волнах утонуло мое счастье, и злые волны мне его не возвратят…». Ненавижу Дольского! На мой взгляд, самое время исчезнуть в недрах этой квартиры с бутылочкой армянского коньяка и легкой закуской. Либо зови к столу, Юцер, либо выуди из кухни что-нибудь интересное. Я улавливаю запах жареного гуся, что означает: у Ведьмы наверняка водится паштет.