Словно две массивные движущиеся стены, французы поднимались по роковому гребню под непрерывным шквалом железа британских орудий. Они добрались до гребня, и со своего места за одним из пехотных полков, где мы держались наготове для следующей атаки, мне было видно, как они вглядываются в дым, высматривая ожидаемого врага. Не обнаружив его, они с радостными криками приблизились на расстояние пятидесяти метров к лощине, в которой лежали гвардейцы пехоты, тысяча четыреста человек, с примкнутыми штыками и взведенными ружьями.
Прозвучала команда. Пехотинцы вскочили четырьмя рядами, и выстрелы побежали из конца в конец и обратно вдоль их линии. Я видел, как французский фронт остановился и смялся, а потом раздалось английское «ура!», сквозь дым мелькнули штыки, и ветераны Старой гвардии Наполеона, сломленные и побежденные, в последний раз покатились вниз по роковому склону.
Нам было приказано атаковать, и мы поскакали между неподвижными квадратами пехоты, гвардейцы-пехотинцы остановились и расступились, чтобы пропустить нас, а мы, весело смеясь и подбадривая друг друга, помчались к остаткам некогда славной бригады, которая всего час назад была гордостью Франции.
За все это время, если не считать эскадронов кавалерии, ни один британский полк не сдвинулся с места. Девять часов они стояли, терпеливые, упрямые и непреодолимые и сражались под непрекращающейся железной бурей, которая давным-давно рассеяла бы любое другое войско на все четыре стороны.
Но теперь долгожданный момент был уже близок. Остатки Старой гвардии вернулись на свои позиции, и Наполеон делал последнюю попытку снова поднять их. Блюхер и его пруссаки уже били с грохотом по правому французскому флангу. Над «Бель-Альянс» нависла туча французской кавалерии, и нам было приказано присоединиться к гусарской бригаде Вивиана и атаковать вместе с ними.
— Это начало конца, — рассмеялся полковник Вивиан, когда я передал ему приказ. — Герцог[48] наконец-то решил сдвинуться с места. Вперед, ребята, скоро мы уберем этих парней с дороги!
Он поскакал к фронту, и мы за ним рысью, звеня амуницией, гремя ножнами и перебрасываясь шутками. Сабля Вивиана взметнулась вверх, и долгожданные слова прозвучали четко и ясно:
— Рысью! Галопом! В атаку!
И мы ворвались в расположение французов под грохот копыт и радостные крики. Несколько мгновений это была дикая, жаркая рубка, а затем французы сломались, и после этого оставалось только сшибать их и раскалывать их черепа, как только представлялась возможность. Едва мы начали пробираться через их разгромленную толпу, как тучи, которые весь день висели над полем боя, разошлись. С запада заструилось широкое красное сияние заходящего солнца, которое осветило сцену резни и разрушения, еще более красную, чем оно само. Это было око небес, взирающее на поле Армагеддона, чтобы наблюдать славное зрелище последнего торжества порядка и свободы.
Когда засияло солнце, я оглянулся в седле на английские ряды и увидел, как волна за волной, конные и пешие идут терпеливые, храбрые солдаты, которые так стойко перенесли бремя и жар самого страшного дня в истории войны.
Наконец, сдерживающая хватка Железного герцога ослабла, и сила и рыцарство Британии торжествующими волнами ликующей отваги хлынули на разбитые, изломанные массы сбившихся в кучу французских конников и пехотинцев, которые давили друг друга в панике и горечи поражения — разбитые остатки той могучей армии, которая этим серым утром насчитывала восемьдесят тысяч человек, выстроившихся безупречным порядком, ожидая, когда Наполеон поведет их к победе, которая означала бы унижение Британии и, возможно, завоевание мира.
Под заходящим солнцем ярким красным светом блестели шлемы и мундиры, сабли и штыки, все эти славные атрибуты войны, когда побеждающая армия устремилась вперед, выкатывая гортанное «ура!», чтобы нанести последний удар этого долгого смертельного сражения. Волна за волной продвигалась армия, все ближе и ближе к разбитым войскам Франции.
Я пришпоривал коня до тех пор, пока не увидел, как французские офицеры выбегают, крича своим солдатам, чтобы те перегруппировались и встретили свою судьбу как мужчины. То тут, то там несколько разрозненных групп обретали какую-то форму и порядок только для того, чтобы снова раствориться в бушующем вокруг них потоке паники. Затем в трехстах шагах от себя я увидел, как отряд Молодой гвардии вырывается из окружившей его толпы, а справа от него — человека с непокрытой головой, закопченного, забрызганного кровью, в разорванном мундире с мертвенно-бледным изможденным лицом.
Это был Ней, «храбрейший из храбрых», самый отважный предатель, который когда-либо нарушал честное слово. В руке у него была лишь половина сабли. Он взмахнул ею над головой и прокричал:
— Гвардия, вперед! Покажем им, как умирают французы!
Но к этому времени мы были уже в сотне шагов от них и безжалостные, как судьба, мы ворвались в эти храбрые ряды, сбили их с ног и рассеяли, и последний бой Франции был окончен. Я видел, как Ней схватил под уздцы лошадь без всадника и взлетел ей на спину. Я мог бы сбить его с ног и убить, если бы захотел, но я отпустил его, потому что не хотел убивать такого храброго воина. И все же для него, наверное, было бы лучше погибнуть под моим мечом, чем быть застреленным французскими пулями как предатель.
Однако я охотился на более ценную дичь, чем он, но тщетно. Маленькая, приземистая фигурка на белом коне исчезла, потому что убийца миллионов в час своей судьбы струсил и бежал, спасая свою жизнь среди толпы, устремившейся на юг, в Париж.
Британские линии пронеслись мимо Угумона и Ла-Э-Сент, поднялись на высоты к «Бель-Альянс» и дальше к Планшенуа, очистив поле боя от всех, кроме мертвых и умирающих, и битва закончилась. Начался разгром. Пруссаки были уже на ногах и бросились на фланги удирающего сброда, размахивая мстительной сталью, с жгучей памятью о Йене.
В Планшенуа британские регулярные войска остановились, но нам еще было мало. Из пятисот солдат, которых я привел на бой, осталось теперь едва ли триста, и Марк остался далеко позади, погибший где-то там, где сражение было самым ожесточенным; но наши приказы все еще выполнялись, и поэтому мы вместе с разъяренными тевтонами шли вперед, чтобы быть уверенными в том, что остатки Великой армии никогда больше не соберутся в новое войско.
Через Женап и Катр-Бра, мимо Сомбреф и Франа, через Тюэн и Шарлеруа мы продолжали безумный карнавал резни и смерти, пока все, что осталось от покорителей Аустерлица и Йены, Ульма и Маренго, не было загнано через границу во Францию, как стадо охваченных паникой овец. И тогда луна осветила живых, умирающих и мертвых, победителей и побежденных, а мир избавился от самой гнусной тирании, какая когда-либо угрожала свободам человечества.
Эпилог. В мирном саду
Наконец, история рассказана, и сон растаял. Но был ли это всего лишь сон или нечто большее? Рядом со мной, когда я дописываю эту последнюю страницу, стоит та, чье присутствие говорит мне, что это не сон, а самая настоящая правда — моя любовь, которой много веков, но которая все еще пребывает в нежном расцвете вновь воплощенной женственности; моя четырежды венчанная невеста, чья милая душа шла к назначенной встрече со мной через меняющиеся эпохи, прошедшие с тех пор, как ас Валдар, сын Одина, был изгнан из божественного Асгарда.
Века приходили и уходили, империи поднимались и угасали, и сам лик небес изменился с тех пор, и все же глаза, которые следят за этими словами, пока я их пишу, — это те же самые глаза, что улыбались мне, когда я в последний раз смотрел на равнину Ида[49] и на своих богоподобных родичей.
Эта маленькая рука, которая так легко покоится на моем плече, — та же самая, что была возложена в благословение на мой шлем, когда я шел на свой первый бой против армии Нимрода перед падением Вавилонской башни, а прекрасные глаза, которые сейчас так близко от меня, смотрели на меня с мученического столба в Кадисе. Голос, который так ласково упрекает меня за то, что я позволяю сердцу водить моей пишущей рукой, — тот же самый, что звал воительниц ислама в отчаянную атаку при Ярмуке; и эта мягкая, шелковистая прядь золотисто-рыжих волос, которая так игриво струится по моей груди, когда-то знала прикосновение руки Тигра-Владыки в тронном зале второй Ниневии.