С некоторых пор число сих последних чрезвычайно увеличилось».
Он прямо метил в тех, кто окружал императора, отправившего Киселева в Тульчин, его, Орлова, в Киев, и оставшегося в окружении «ласкателей», с Аракчеевым в главных советниках.
Киселев эти настроения своего друга прекрасно знал. Недаром же он был членом офицерского кружка, созданного Орловым еще в восемьсот седьмом году, — кружка, в котором, как вспоминал другой его участник, Сергей Волконский, «едко разбирались вопросы, факты минувшие, предстоящие, жизнь наша дневная с впечатлениями каждого». Недаром же Павел Дмитриевич принимал участие в этих едких разговорах, которые свелись к признанию неизбежности реформ и сочинению записки царю — с требованием реформ.
Верный своей тактике, Киселев выдвигал вперед людей, способных раскачать, расшатать, а быть может, и взорвать топтавшуюся на месте махину империи с ее рабством и деспотизмом, под которой уже явственно колебалась почва. Он тоже хотел «предупредить страшную и неизбежную катастрофу, грозящую отечеству». Но черную и рискованную работу Павел Дмитриевич предназначал другим.
Преодолев упорное нежелание царя, он добился назначения Орлова командиром 16-й дивизии усиленного состава. С этого момента начался стремительный, до головокружения, рывок генерала Орлова к триумфу или катастрофе.
«У меня 16 тысяч под ружьем, 36 орудий и 6 полков казачьих, — писал он Александру Раевскому. — С этим можно пошутить». Он имел в виду войну за освобождение Греции, о которой много толковали. Но — не только. Война за свободу Эллады могла перерасти и в поход «à la Риэго» — за свободу России.
С первых же дней своего командования он стал делать все, чтобы привязать к себе солдат, — отменил телесные наказания, искоренял злоупотребления и воровство командиров, отстранял и отдавал под суд офицеров, отличившихся жестокостью. Через несколько месяцев он стал кумиром своих полков, готовых следовать за ним куда угодно.
Это была отнюдь не только филантропия — «фальшивая филантропия», как говаривал обеспокоенный Киселев, — но прежде всего политический расчет. Более чем кто бы то ни было из потенциальных мятежников веривший в рискованные приемы XVIII века, готовый играть ва-банк, генерал Орлов готовил из своей дивизии ударную силу будущего переворота.
Он сознательно и твердо выбрал именно этот путь, а не путь легальной государственной карьеры; «Улыбка фортуны не значит для меня ничего, событие — все». К этому событию — революции — он предпочитал идти прямо, не пятная себя использованием окольных путей: «Пусть иные возвышаются путем интриг: в конце концов они падут при всеобщем крушении и потом они уже не подымутся, потому что тогда будут нужны чистые люди».
Вести себя так, как вел Орлов, можно было только предвидя близость «всеобщего крушения». Он готовился. И можно с уверенностью сказать: продержись он на своем посту до междуцарствия двадцать пятого года, 16-я дивизия могла повернуть события по-иному…
Он не продержался. Его поведение было слишком демонстративным.
Орлов был отстранен от командования дивизией без нового назначения. Перед этим по доносу арестовали близкого к нему майора Владимира Раевского, «спартанца», сторонника крайних действий. И друга Пушкина.
Разгром «орловщины», как называли 16-ю дивизию, разгром кишиневского центра будущего «всеобщего крушения» произошел на глазах у Пушкина.
Они были знакомы еще с семнадцатого года, когда Орлов пытался — и не без успеха — превратить в радикальную политическую организацию «Арзамас».
Потом они встретились в Кишиневе, где располагался штаб орловской дивизии. Один — ссыльный, другой — лидер военной оппозиции, получивший в руки немалую воинскую силу, полный надежд и планов. Они виделись часто, иногда — ежедневно. Отношения их были далеки от гармонии. Они постоянно спорили. Политэкономические идеи Орлова тогда не слишком занимали Пушкина. Орлов, чрезвычайно ценивший Пушкина-поэта, со снисходительной насмешливостью относился к молодому проповеднику крайних мер и бретеру. Он ценил идеи, сопряженные с реальной силой. За Пушкиным он этой силы не видел.
Пушкин, чувствуя отношение генерала, отвечал форсированной полемикой, доходящей иногда до дерзости. Они оказывались на пороге ссоры…
Но грозно-веселая атмосфера орловского окружения, сулившая скорые и сокрушительные события, мощно притягивала и электризовала душу Пушкина.
Огромный красавец Орлов, с могучим, рано полысевшим черепом, сильным, уверенным голосом полководца, казался необоримым. Рядом с ним генерал Павел Пущин, командир бригады, либерал, мастер кишиневских масонов. «Грядущий наш Квирога» — назвал его, хотя и слегка иронически, Пушкин. Квирога — соратник вождя испанской военной революции Риего. И если Пущин — Квирога, то Риего — Орлов.
Вигель, наблюдавший жизнь генеральского дома, пристрастно, но точно ее очертил: «Два демагога, два изувера, адъютант Охотников и майор Раевский с жаром витийствовали. Тут был и Липранди… На беду попался тут и Пушкин, которого сама судьба всегда совала в среду недовольных. Семь или восемь молодых офицеров генерального штаба известных фамилий московской муравьевской школы, которые находились тут для снятия планов по всей области, с чадолюбием были восприяты. К их пылкому патриотизму, как полынь к розе, стал прививаться тут западный либерализм. Перед своим великим и неудачным предприятием нередко посещал сей дом с другими соумышленниками русский генерал князь Александр Ипсиланти… Все это говорилось, все это делалось при свете солнечном, в виду целой Бессарабии».
Все это казалось таким стремительным и несокрушимым. И все рухнуло в считанные дни.
Единственно, что смог Пушкин, — предупредить заранее Раевского об аресте, чтоб тот сжег опасные бумаги…
Кишиневская катастрофа Пушкина ошеломила, оставив в нем неизживаемое чувство бессилия и горькой обиды за это бессилие. Отсюда и пошло двойственное его отношение к заговорщицкой революционной тактике…
Арестованный после 14 декабря Михаил Федорович в разговоре с глазу на глаз оскорбил молодого императора презрительным отказом отвечать на его вопросы. Николай с неутоленной ненавистью вспоминал потом, что Орлов держался с ним как высший с низшим. Он отлично понял высокомерное презрение Орлова — и никогда ему не простил.
От каторги Михаила Федоровича спасли мольбы его брата Алексея, который объявлен был одним из героев подавления мятежа, одним из спасителей отечества, хотя роль его в этот день была скромна и даже двусмысленна.
Михаила Федоровича отправили после недолгого сидения в крепости в имение — без права выезда. А затем перевели в Москву — под строгий надзор полиции.
Здесь и началась настоящая его трагедия — трагедия бессильного прозябания гиганта с неподавляемой волей к действию…
В Орлове, гиперболической фигуре, кавалергарде Орлове, в двенадцатом году с летучим отрядом захватывавшем мосты впереди армии, в генерале-заговорщике, концентрировавшем в себе бешеную энергию революционного напора, тираноборце, за широкой спиной которого маячили тени молчаливых гренадер Миниха, скинувших одним натиском диктатуру Бирона, штыки веселых лейб-компанцев, в одночасье вознесших на престол красавицу Елизавету, палаши буйных офицеров во главе с его дядьями, без колебаний убивших законного императора ради незаконной императрицы, ибо они верили, что спасают Россию, — в могучем Орлове так зримо и горько воплотилась драма тех, кого труба истории призвала к действию и кто был от этого действия отлучен, отсечен рудниками и острогами Сибири, полуссыльным прозябанием, постылым ярмом нелюбимой службы…
Положение его было тягостно во всех отношениях. Он не мог не чувствовать невольной вины перед теми, кто жил теперь под сибирским небом. Волконский, Лунин — друзья молодости, участники его кружка восемьсот седьмого года, что они думают о нем, всегда рвавшемся быть впереди и — увильнувшем от расплаты, равной со всеми? На следствии, не нанеся никому из них вреда, он тем не менее отрекся от них. Это терзало его гордость.