Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Предсказание Ольги Сергеевны сбылось, и, как впоследствии выразился князь Петр Андреевич Вяземский, „распространение этих стихов („Родословной“) вооружило против Пушкина многих озлобленных врагов, и более всего вооружило против поэта, незадолго до его кончины, целую массу влиятельных семей в Петербурге“».

(Исследователи скептически относятся к компилятивным и не всегда достоверным сведениям Павлищева. Но есть там и драгоценные свидетельства, идущие от Ольги Сергеевны и подтвержденные другими источниками.)

Сознавал ли Пушкин всю опасность своего демарша? Разумеется. Но «Моя родословная» закончена была в декабре тридцатого года, а обдумывалась в предшествующие месяцы. Это был момент, когда решалась судьба проектов комитета 1826 года. Когда Пушкин уверен был, что наступает новое время — «ограждение дворянства, подавление чиновничества, новые права мещан и крепостных». Душой комитета был Сперанский, верный соратник дворянского авангарда, убежденный реформатор, жестоко пострадавший за свои идеи. А реформаторский порыв Николая Пушкин склонен был тогда сильно переоценивать.

В «Моей родословной» он не просто с гордостью очертил тернистый путь своего рода, но и попытался объяснить со страстью, — кто всегда был истинной опорой России и на кого можно положиться в кризисные моменты. Он говорил о родовом дворянстве. Именно о дворянстве, а не об аристократии. И это глубоко принципиально.

Не надеясь обнародовать политические статьи, которые он потому бросал незаконченными, неотделанными, он стал искать способов спрятать в прозе политические трактаты. Вот, скажем, диалог из отрывка «Гости съезжались на дачу»: «Извините мне мои вопросы, — сказал испанец, — но вряд ли мне найти в другой раз удовлетворительных ответов, и я спешу ими воспользоваться. Вы упомянули о вашей аристократии; что такое русская аристократия? Занимаясь вашими законами, я вижу, что наследственной аристократии, основанной на неделимости имений, у вас не существует. Кажется, между вашим дворянством существует гражданское равенство, и доступ к оному ничем не ограничен. На чем же основывается ваша так называемая аристократия? Разве только на одной древности родов.

Русский засмеялся.

— Вы ошибаетесь, — отвечал он. — Древнее русское дворянство вследствие причин, вами упомянутых, упало в неизвестность и составило род третьего состояния. Наша благородная чернь, к которой и я принадлежу, считает своими родоначальниками Рюрика и Мономаха. Я скажу, например, — продолжал русский с видом самодовольного небрежения, — корень дворянства моего теряется в отдаленной древности, имена предков моих на всех страницах истории нашей. Но если бы я подумал назвать себя аристократом, то, вероятно, насмешил бы многих. Но настоящая аристократия наша с трудом может назвать и своего деда. Древние роды их восходят до Петра и Елизаветы. Денщики, певчие, хохлы — вот их родоначальники…»

Он четко отделял дворянство, даже и титулованное (князь Вяземский, скажем), от знати, аристократии — как особой касты. Он не делал исключения и для древних аристократических родов, ибо они идеологически слились с аристократией новой.

Мысль, что родовое дворянство в России превращается под нажимом исторических обстоятельств в подобие третьего сословия, ужасала его. Это было неестественно. Разоренное дворянство не имело экономических корней третьего сословия и не могло трезво осознать своего места в общей сословной системе. Его общественные амбиции приходили в злое несоответствие с его реальным положением, превращая его в «страшную стихию мятежей». Так он думал. Он возвращался к этой мысли постоянно — в беседе ли с великим князем или в набросках романа. Он хотел довести всю опасность происходящего до сознания и власть имущих, и общества.

Во второй половине тридцать пятого года — в Михайловском или позже, — читая книгу Гейне, он записал: «Освобождение Европы придет из России, потому что только там не существует предрассудков аристократии. В других странах верят в аристократию, одни — презирая ее, другие — ненавидя, третьи — из выгоды, тщеславия и т. д. В России ничего подобного. В нее не верят».

В письме к аристократу Репнину, которого он уважал, Пушкин писал: «…Вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я принадлежу…» Можно было считаться знатным вельможей и не принадлежать к подлинному дворянству.

Великому князю Михаилу он говорил о ненависти старинного дворянства «противу аристократии». Причем свою принципиальную неприязнь он уводил далеко назад, не щадя и «старинных бояр», в том числе собственных предков.

В том же тридцать пятом году сделал несколько исторических заметок: «Покушение Федора. — Трусость высшего дворянства (между прочим, моего пращура Никиты Пушкина)». И еще одна — чрезвычайно важная: «Высшее дворянство не потомственное (фактически). Следовательно, оно пожизненное; деспотизм окружает себя преданными наемниками, и этим подавляется всякая оппозиция и независимость.

Потомственность высшего дворянства есть гарантия его независимости; обратное неизбежно связано с тиранией или, вернее, с низким и дряблым деспотизмом. Деспотизм: жестокие законы и мягкие нравы».

Это исчерпывающе определяло положение в России — слившаяся с бюрократией аристократия, потерявшая свою мощь, основанную на неотменяемых наследственных привилегиях, превратилась в компанию наемников самодержца, от воли которого — и более ни от чего — зависит положение каждого из бюрократов-аристократов. Государственное влияние любого вельможи кончалось с прекращением высочайшего благоволения к нему. Это положение исчерпывающе, хотя и несколько утрированно, сформулировал откровенный Павел I: «В России человек что-нибудь значит, пока я с ним говорю!» И поскольку независимость русской аристократии ничем не гарантировалась, то в стране воцарился «низкий и дряблый деспотизм».

Замечательное определение деспотизма — «жестокие законы и мягкие нравы» — столь же точно характеризовало общественную и политическую ситуацию в империи. Потерявшее волю к сопротивлению, расслабленное после разгрома декабризма общество, с его «мягкими нравами», не выдерживало столкновения с «жестокими законами», навязанными властью. Это несоответствие и рождало деспотизм. Об этом он вскоре расскажет в «Анджело».

Он никогда не был сторонником неограниченного самодержавия — «низкого и дряблого деспотизма». Но он мечтал — и в двадцатые, и в тридцатые годы — чтоб ограничено оно было здоровой дворянской оппозицией, дворянским авангардом, а не корыстной знатью. Он верил: освободить крестьян могут только просвещенные и дальновидные дворяне. В союзе с царем либо вопреки ему.

И только тогда все сословия получат политическую свободу.

Многие его взгляды изменились за полтора десятилетия. Но этот остался неизменен.

И он напоминал в «Родословной» о здоровой оппозиционности истинного дворянства — попытку его пращура Федора Пушкина, восставшего против нарождающегося деспотизма Петра, верность его деда законному императору Петру III. И если помнить, что речь идет не просто о роде дворян Пушкиных, а о судьбах хорошего дворянства вообще, то ясно, что, по его мнению, перелом в судьбе этого дворянства произошел при Екатерине II — «и присмирел наш род суровый». Политическим коварством умной императрицы подорвано было государственное влияние дворянства, которому оставался только один путь возврата в активную историческую жизнь — с оружием в руках. Недаром в середине тридцатых годов он поставил в своих заметках рядом: «Падение постепенное дворянства; что из этого следует? Восшествие Екатерины II, 14 декабря…» Знаменательное соседство.

Пушкин недаром готовился к написанию «Моей родословной» не один месяц, излагая весь комплекс идей в историософских прозаических заметках, неоднократно к этому возвращаясь. Он писал свой стихотворный трактат с холодной головой, рассчитывая пустить по рукам и доставить правительству. Он надеялся, что царь не захочет и не сможет отвернуться от столь очевидных истин.

33
{"b":"823660","o":1}