Сперанский оказался человеком случая — в прямом и переносном значении слова. Его примерное поведение и уверенное владение пером доставили ему по стечению обстоятельств место домашнего секретаря у князя Куракина, управлявшего одной из экспедиций Сената. Секретари числились в те времена — в конце царствования Екатерины — чем-то вроде младших камердинеров. И вельможа Сперанский, не забывавший своего прошлого, потому что хотел его помнить, в годы возвышения сохранил добродушно-ласковую манеру разговора с низшими, со слугами в том числе, — в память о временах, когда сам он был в таком же положении.
Очень скоро Сперанский сделался необходим Куракину. Он гениально вел переписку и составлял деловые бумаги. Его «трезвый и щеголеватый» стиль разительно отличался от не весьма уклюжего и запутанного стиля большинства документов.
И когда, по смерти Екатерины, Куракин стал генерал-губернатором, то взял Сперанского с собою уже в государственную службу. Писаные законы о продвижении в чинах при императоре Павле никакого значения не имели. И талантливый молодой бюрократ менее чем за год прошел путь от полного отсутствия чина до коллежского советника, то есть подполковника по армейской шкале.
Шквальный сумбур павловской деятельности смел Куракина, а за ним и еще двух генерал-прокуроров. Воцарился грубый, жестокий Обольянинов. Сперанский впоследствии сам рассказывал дочери о первом знакомстве с этим достойным слугой «романтического императора»: «Обольянинов, когда Сперанский вошел, сидел за письменным столом спиною к двери. Через минуту он оборотился и, так сказать, остолбенел. Вместо неуклюжего, раболепного, трепещущего подьячего, какого он, вероятно, думал увидеть, перед ним стоял молодой человек очень приличной наружности, в положении, но без всякого признака робости или замешательства, и притом — что, кажется, более всего его поразило — не в обычном мундире, а во французском кафтане из серого грограна, в чулках и башмаках, в жабо и манжетах, в завитках и пудре, — словом, в самом изысканном наряде того времени… Обольянинов тотчас предложил ему стул и вообще обошелся с ним так вежливо, как только умел».
Служилось тем не менее Сперанскому под Обольяниновым тяжело. Но, искусно лавируя, он, коллежский советник, не достигший еще тридцати лет, фактически управлял канцелярией генерал-прокурора, одним из самых тогда влиятельных учреждений в империи.
К смерти Павла известность Сперанского как стилиста и знатока канцелярского дела была настолько велика, что через восемнадцать дней после воцарения Александра он, имевший уже чин статского советника, назначен был статс-секретарем и стал ближайшим сотрудником известного «дельца» времен Екатерины Трощинского, «докладчика и главного редактора при лице государя». Именно Сперанский составлял все манифесты первых месяцев нового царствования. Составлял, естественно, по общим указаниям Александра и Трощинского. Но Трощинский стремительно отставал от движения времени. На первый план выходили молодые «прогрессисты», личные друзья царя. Один из них, Кочубей, ставший министром внутренних дел, перетянул Сперанского к себе с чином уже действительного статского советника.
За четыре с половиной года «канцелярский Наполеон» из бесчиновного домашнего секретаря, почти слуги, прыгнул в генералы. Он был обязан этой, даже по тем временам поразительной, карьерой как бурям и сломам эпохи, так и своим совершенно особым дарованиям.
Странное это было время. Через четверть века и позже император Николай хотел реформ, но категорически не знал, как за это взяться и что из этого проистечет. Император Александр, куда лучше подготовленный к государственной деятельности, знал, что именно нужно делать, понимал необходимость реформ, но — в душе — очень не хотел их.
Окружавшие императора «молодые друзья», полные реформаторского энтузиазма, были умеренные, но безусловные либералы. Выходцы из знатных фамилий, сильные связями, они могли стать дельными сотрудниками царя в преобразованиях.
И однако же, ближайшим своим помощником в подготовке будущих реформ, призванных изменить политическое и общественное бытие империи, Александр выбрал человека без роду-племени, поповича, парвеню, чужого среди правящей элиты. Только ли из-за его великих бюрократических и юридических талантов? Нет, не только.
В той головоломной, жестокой и мучительной игре, которую Александр все свое царствование вел с историей, Россией, самим собою и которая изнурила и убила его, император делал иногда гениально дальновидные ходы. Одним из таких ходов было отношение его к деятельности тайных обществ, о которой он знал много. Но, пересиливая страх и гнев, он ждал, не разрешая трогать ранние организации. Он представлял себе программу и состав Союза благоденствия и понимал, что арест или опала многих десятков гвардейских офицеров и людей известных, при том, что в программе мало было крамольного по сравнению с его собственными недавними взглядами, поставит его в глупое положение в глазах Европы, озлобит друзей и родственников репрессированных и расколет русское общество. И он ждал, пока доносы Шервуда и Витта летом двадцать пятого года не открыли ему картину созревшего заговора. И тогда он распорядился о начатии действий против заговорщиков. Не его вина, что он умер в самом начале этих действий.
То, что радикальные и непопулярные среди значительной части общества реформы он накрепко связал с именем Сперанского, было не менее тонким ходом…
Еще в 1803 году статс-секретарь получил от Александра — через Кочубея — поручение составить план общего преобразования судебных и правительственных мест в империи. Что свидетельствует об интересе и доверии. В 1806 году Кочубей, часто хворая, посылал Сперанского вместо себя с докладами к царю, Александр пленился необыкновенным чиновником, стал брать его с собою в поездки по России, а затем повез на знаменитую Эрфуртскую встречу с Наполеоном.
К 1808 году царь удалил от себя всех «молодых друзей» — Кочубей, Чарторижский, Строганов, Новосильцев перестали влиять на ход дел.
Возле царя остался один Сперанский, пользовавшийся, казалось, неограниченным доверием.
Трудно сказать, когда он уверовал в свое высшее предназначение. Еще трудясь в канцелярии генерал-прокурора, он писал с обидой одному из своих друзей: «Больно мне, друг мой, если вы смешаете меня с обыкновенными людьми моего рода: я никогда не хотел быть в толпе и, конечно, никогда не буду».
Сперанский был не только умен, но и хитер. Он понимал людей и умел не только привлекать к себе симпатии, но и отгораживаться от всякого посягательства на его сокровенные намерения. Много позднее знаменитый дипломат граф Каподистрия попытался сблизиться со Сперанским и так рассказывал о результатах этой попытки: «Мне уже давно хотелось подолее и посерьезнее разговориться с этим примечательным человеком; на сегодняшней прогулке я успел в том и, признаюсь, перещупал моего собеседника со всех сторон. Мы толковали и о политике, и о науках, и о литературе, и об искусствах, в особенности же о принципах, и ни на чем я не мог его поймать. Он — точно древние оракулы: так все в нем загадочно, осторожно, однословно; не помню во всю мою жизнь ни одной такой трудной беседы, которую мне пришлось кончить все-таки ничем, то есть никак не разгадав эту непроницаемую личность».
Таков он был с молодости: вкрадчивый, добродушно-насмешливый, почтительный, сдержанный — и непроницаемый.
Он был хитер. Но до Александра ему было далеко.
И, быть может, главное, что обмануло его и заставило сыграть столь драматическую роль, — необъятность открывшихся возможностей. Ему, чувствовавшему в себе огромные силы, предлагали перестроить мир — во всяком случае, на значительной его части. Что, несомненно, повлекло бы и грандиозные перемены общие.
Невозможно подробно вдаваться в бесчисленные занятия, проекты, идеи, которыми заняты были Александр и Сперанский с восемьсот восьмого по восемьсот двенадцатый год. Важно понять главное направление мысли вчерашнего семинариста и секретаря, а ныне — всесильного временщика.