Очевидец событий зимы 1814 г. в Компьене[234] не без драматизма рисует картину напряженного ожидания беды, чьи признаки с каждым днем становятся все явственнее, все ощутимее и повергают жителей города в депрессию. «В течение января-февраля жители города почти каждый день, а иногда и ночью наблюдали сначала длинные конвои военнопленных, лодки с уже умершими или умирающими, больными, которые не могли передвигаться самостоятельно. Гуманизм проявлялся в том, что их снабжали продуктами, а осторожность в том, что их спешили отправить как можно скорее дальше, ибо они несли с собой болезни. Зловонная инфекция сопровождала их перемещение. Даже минимальное их пребывание в городе неминуемо привело бы к заражению»[235].
Наибольшую тревогу вызывал тиф, весьма распространенный в госпиталях среди раненых[236]. Гарнизон Юненга[237] в Верхнем Рейне в начале блокады этого города союзниками в 1814 г. насчитывал 3480 человек. 566 из них умерли и в большинстве - от тифа[238]. Даже удаленные от полей сражений города были подвержены заразе, ибо именно сюда направляли больных и раненых. О том, что опасность эпидемий была реальна, свидетельствует случай Немура, где среди раненых начался тиф, грозивший распространиться и на гражданское население города[239]. Та же беда постигла Мец: «...B Меце тиф на два месяца опередил казаков, которые еще бороздили правый берег Рейна»[240]. Даже в Париже в феврале-апреле 1814 г., по некоторым данным, ежедневно умирало от 30 до 40 человек[241].
Невеселую картину представляли собой проходящие через провинциальные города, возвращаясь с полей боев, различные отряды французских войск. «Это были грустные и печальные останки великих армий, которые были съедены в России, жертвы недавних боев по ту сторону Рейна. Длинные вереницы телег раненых, чьи раны невозможно было себе вообразить, <...> искалеченные солдаты, изувеченные лошади и время от времени небольшие кавалерийские эскорты - смесь различных мундиров кирасир, драгун, гусар, егерей, сопровождавших повозки, груженные военным обмундированием или ломаные пушки. Какая отвратительная картина войны!». Конечно, сердца компьенцев сжимались при виде этих воинов, «еще недавно полных сил, здоровья и энтузиазма, бодро маршировавших совсем в другом направлении по улицам города под музыку и барабанную дробь»[242]. Французы за 20 лет уже привыкли к тому, что их армии победоносно шествовали где-то там по Европе. А тут в 1814 г. враг вступил на их родную землю. Память о недавней военной славе, раненая гордость еще недавно непобедимых вкупе с этой картиной могли только ухудшить ощущение безнадежности.
Тягостное впечатление оставляли и другие следы недавних сражений. Путник, которому пришлось по служебной надобности или «приспичило» (а были и такие) путешествовать в те неспокойные времена по территориям, на которых велись боевые действия, мог наблюдать следы многочисленные войны. Ж.-Р. Гэн-Монтаньяк. пробиравшийся в начале марта из Парижа в Лаон к своим друзьям роялистам, запишет в своем дневнике, что на подступах к Лаону на него совершенно гнетущее впечатления произвели «следы пребывания армии»: трупы лошадей, разломанные телеги, повырубленные деревья, брошенные бивуаки...[243]
Потоки военнопленных и раненых таили в себе угрозу эпидемии, но самую заразную болезнь принесли беженцы - страх. Эти мужчины и женщины, перебиравшиеся в глубь страны из пограничных регионов, мало что могли добавить в плане объективной информации о противнике. Но их страшные и душещипательные истории (а разве слушателями ожидались иные?), их сетования и сам вид этих несчастных, пытающихся вывезти на телегах хоть что-то из своего добра, вызывали жалость и тревогу, заставляя задуматься о собственной судьбе[244].
Проводимые по приказам наполеоновской администрации приготовления к военным действиям могли заронить в души искру надежды, вселить осторожный оптимизм, а могли и вызвать горькую иронию. Вот в Провене организовали городскую гвардию: префект даже позволил этим гвардейцам самим выбрать себе командира: им стал сын местного нотариуса. Паске отметил не без сарказма в своем дневнике: «...правительство прислало нам две телеги пик и потребовало, чтобы горожане и сельчане, вооружившись этими пиками, колунами, косами и жердями, отбросили врага». Хорошо, что мудрый мэр Жан- Батист Лаваль велел при приближении значительных сил противника «пики спрятать, а жителям сидеть тихо». Горожане были за это мэру благодарны. Командующий городской когортой также припрятал свою униформу, плюмаж и саблю, переодевшись в привычное для него платье нотариуса[245].
Но вот 7 февраля под стены города прибыла пехотная дивизия из Испании, «эти старые усачи, сильно отличавшиеся от последних призывников, еще пахнувших материнским молоком, были нашей последней надеждой»[246]. Но и за «последнюю надежду» следовало заплатить: накануне мэру пришло распоряжение от префекта - обеспечить прибывающих военных всем необходимым, включая лошадей и повозки. Наличие французских войск ободряло, но доставляло неудобства. Аббат жалуется, что в своем маленьком доме он был вынужден принимать 20 человек: даже в его кровати спало два офицера, включая командира, который за ночь 17 раз вставал, принимая эстафеты. Два денщика спали под лестницей, два сержанта - на кухне, молодые офицеры - в прихожей на полу, солдаты - на чердаке. В жилищах простолюдинов размещалось по 20, 30, 40 солдат, которые разводили костры и во дворах, и даже на чердаках. Паске пытается трезво оценить ход вещей: «Вина были полны кувшины, а водки полны стаканы, но надо было еще найти того же для казаков»[247].
Уже не тревогу, а панику и бегство населения вызывал вид оставляющих город французских войск и эвакуировавшихся представителей администрации[248]. Коленкур, встретив в Нанси префекта Эпиналя и заместителей префектов Сен-Дье и Ремиремона, которые бежали сюда под охраной местных жандармов, отметил, что прибытие этих гостей ночью в город вызвало лишь тревогу, теперь уже в Нанси «многие спасаются бегством»[249]. Началась цепная реакция...
Немало способствовало нарастанию тревог отсутствие надежных известий. Официальные заявления правительства либо опаздывали[250], либо вызывали сомнения[251]. Ощущение изолированности вызывало мысли, что Париж бросил провинцию на произвол судьбы. Франция начинает жить слухами. Слухами питалось и столичное общество, и провинциальное[252]. Запись из дневника малолетнего Гюибала из Люневилля, сделанная его отцом[253] в начале января 1814 г.; «Все дни прошли в тревоге в связи с приближением врага, который, говорят, уже занял Сен-Дье, Эпиналь и Мерикурт...[254]» 1 февраля в Лаоне к вечеру началась «самая живая ажитация» из-за слухов о приближающемся противнике. Тогда тревога оказалась ложной[255]. В письме от 17 января уже упоминаемый выше аббат Сурда сообщает о попытке его знакомого «подправить весьма устрашающие слухи, уже несколько дней циркулирующие в народе»[256]. Э. Крево писал, что в тех регионах, которым непосредственно угрожало вторжение, началась настоящая паника: молва распространяла истории о всяческих насилиях, о терроре, что царил в деревнях, все ждали ужасных репрессий (курсив везде мой. - А. Г.)[257].