Ребята с улицы Никольской
I
Глеб Пиньжаков и я жили в одном дворе по улице Никольской, только я — в старом флигеле, а он — на первом этаже хозяйского дома. Второй этаж и маленькую башенку с балкончиком занимал наш домовладелец специалист по малярным делам Александр Данилович Оловянников.
Однажды в сентябрьский вечер 1927 года — а с него, пожалуй, и начали развиваться события, о которых мне хочется рассказать, — я отправился к Глебу. Еще утром в школе мы договорились, что будем сегодня мастерить бутафорские сабли для драматического кружка. Но стать оружейниками нам не удалось: у Глеба оказались гости, вернее, не у самого Глеба, а у его родителей. С Северного завода приехал Игнат Дмитриевич, и, как всегда, не один, а вместе со своим младшим братом Терентием Дмитриевичем. Игнат Дмитриевич, бывший слесарь, могучий семидесятилетний бородач с седыми кудрями, приходился Глебу родным дедом по материнской линии. Дедом считался и Терентий Дмитриевич, но он был чуть постарше Глебовой матери, поэтому в семье Пиньжаковых его именовали просто Терехой.
В боях под Перемышлем во время империалистической войны Тереха потерял правую ногу и ходил на деревянном протезе. Брата он почему-то стеснялся и в присутствии Игната Дмитриевича обычно молчал.
Вот и сейчас Тереха скромно пил из голубого блюдечка чай и изредка поддакивал Игнату Дмитриевичу, спорившему с отцом Глеба, Николаем Михайловичем.
Я поздоровался с Пиньжаковыми и их родственниками и, осторожно присев на лавку, стал слушать.
— Ты, друг Никола, не защищай концессию! — гудел Игнат Дмитриевич. — Понятно? Следовало своим умом выходить из разрухи. А тут, побей меня бог, на помощь капиталистов пригласили…
— Свою-то фабрику вы, городские, иностранцам не спихнули, — с иронией прошептал Тереха.
— Наша фабрика важнее, чем ваш завод, — возразил Николай Михайлович, делая ударение на слове «важнее». — Она требовалась Республике, как воздух. Поэтому все силы и направляли на ее реставрацию. Ведь вы знаете, как колчаковцы фабрику обчистили…
— А наше производство они, выходит, пожалели?!
Северный завод был сдан в концессию, когда я и Глеб учились еще в первой группе[1] и на мудреное слово «концессия» мы не обращали ровным счетом никакого внимания. Но в последнее время оно начало нас интересовать, и виноваты в этом были разговоры в доме Глеба.
Николай Михайлович, когда мы решились спросить его, что же все-таки представляет собой концессия, одобрительно произнес:
— Давайте разберемся! Пора изучать экономику. Как бы только понятней растолковать вам… Ну, это такое, что ли, разрешение, которое наша Республика выдает на известных условиях. Договор, понимаете, договор, заключаемый с капиталистическими фирмами на эксплуатацию заводов, рудников… Мудрено говорю?
Мы с Глебом, ничего не ответив, сосредоточенно нахмурили лбы, стараясь вникнуть в суть слов Николая Михайловича, затем переглянулись и чуть не разом гаркнули:
— А для чего договор-то с капиталистами?
— Для чего? — задумался Николай Михайлович. — Давайте и дальше разберемся. — Он заходил по комнате и, ероша кудрявые, как у Глеба, волосы, начал разъяснять. Говорил он так, будто выступал не перед двумя мальчишками, а на собрании в фабричном клубе. — Знаете, наверное, как все хозяйство России после мировой войны и после гражданской пострадало? Факт, что знаете! Восстанавливать его надо было? Надо! И очень быстро… Вот правительство наше и решило на взаимно выгодных условиях заключить ряд договоров, сдать некоторые заводы и рудники капиталистам во временное пользование. Во временное! А пора придет — их технику новую, которую они там установят, на социализм используем… Правда, лучшие-то рудники и фабрики Республика на концессии не собиралась списывать. Могли, конечно, и Северный собственными силами поднять, да там особые причины оказались…
Историю Северного завода мы хорошо знали сами. Да и как было не знать, если о ней часто напоминал Игнат Дмитриевич, а Тереха поддакивал.
В июле девятнадцатого года завод разграбили отступавшие интервенты и колчаковцы, почти все оборудование они забрали с собой, и недавно еще шумные цеха превратились в тихие, пустующие залы. А средств, чтобы наладить производство заново, у Уральского совета народного хозяйства в ближайшие годы не предвиделось, поэтому и было такое решение: временно поставить Северный завод на консервацию.
Сколько протянется это «временно», никто сказать не мог, а кормить себя и свои семьи требовалось, поэтому одни рабочие переехали с Северного в город, другие увлеклись кустарным промыслом: мастерили зажигалки, делали ложки, детские игрушки, кое-кто перешел на огородничество.
Но все надеялись на лучшее.
А «лучшее» в стране, кажется, наступало. Еще летом 1921 года в наш город с агитпоездом «Октябрьская революция» приезжал «Всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин. На митинге, проходившем на площади Коммуны, он говорил с балкона оперного театра о новой экономической политике. Сокращенно ее называли НЭП. По словам Михаила Ивановича, сейчас крестьяне, после того как выплатили продналог, могли все свои излишки везти на продажу. Продразверстка времен гражданской отменялась.
Михаил Иванович разъяснил, что только проведение в жизнь такой хозяйственной политики, предложенной Владимиром Ильичей Лениным, выведет молодую Советскую Республику из тяжелой разрухи.
Ну а городам, продолжал «Всесоюзный староста», надо будет думать о производстве нужных товаров. Смычка между селом и промышленностью должна закрепляться на деле, а не на словах…
Еще совсем недавно моя мать в дни получки приносила с фабрики так называемые совзнаки, на которых значились тысячные и миллионные рубли. Только купить на эти дикие деньги ничего было невозможно. Одна хлебная буханка стоила тогда чуть ли не сто миллионов, или, как шутили остряки, сто лимонов рублей.
Теперь же эти обесцененные совзнаки исчезли. Вместо них появились новенькие хрустящие рубли, тройки, пятерки, десятки. Бумажку в десять рублей почему-то официально звали червонцем.
Мы, ребятишки, особенно радовались звенящей мелочи: медным копейкам, двушникам, троякам, пятакам. Были даже очень маленькие монетки — полкопейки. На полкопейки, которой меня порой награждала мать, я покупал у лоточника с подвешенным на ремне через плечо лотком ириску-тянучку. Половину этой сладости оставлял себе, другую вручал Глебу. Так же делал и он, когда у него появлялся свой «капитал».
Ясно, после голодных лет жить, особенно рабочему люду, стало легче. Да и нам по карману многое было. Порой, скопив копеек десять, мы с Глебом бежали в колбасную лавку Соколова. Соколов с достоинством отпускал нам на эту сумму колбасных обрезков. Он искренне считал, что упадет в глазах покупателей, покроет себя неслыханным позором, если, взвешивая колбасу, приложит, коль вес окажется мал, еще кусочек. Вот будет лишний вес, кусочек обязательно аккуратно отрежет. Эти остатки от разных сортов колбас и назывались обрезками. Их-то Соколов и продавал по дешевке.
Конечно, в богатых магазинах, открывшихся в центре, мы ничего не приобретали. Ходили лишь поглазеть на роскошные деликатесы. А таких магазинов с богатыми товарами на центральных улицах было немало. Привлекали наши взоры и дорогие, сверкавшие чисто вымытыми стеклами рестораны, около которых дежурили лакированные экипажи с шикарными, покрытыми попонами тонконогими рысаками. Около Главной площади, словно грибы после дождя, теснились всевозможные частные конторы и склады с крикливыми вывесками.