Я сидел на совещании, и мне казалось, что все смотрят на меня и что мои товарищи и сослуживцы осуждают и презирают меня. Конечно, я мог взять бюллетень, формально у меня были для этого все основания, с утра температура подскочила до тридцати восьми градусов, голова раскалывалась от боли. Видимо, ко всему я еще где-то простудился. И все-таки никакая температура не удержала бы меня в тот день дома. Как ни плохо было мне на совещании, одному было бы еще хуже.
Товарищи потом пытались утешить меня, утверждая, что Курилов сам сказал, что он не меньше меня виноват в случившемся, что он недостаточно внимательно изучил материалы и проверил факты, что он должен был предвидеть все это и что такое может случиться с каждым. Возможно, какая-то доля вины действительно лежала на нем, но только какое все это имело значение? В конце концов, моя вина не становилась меньше, даже разделенная на многих. Полковнику Иванову и Нине было плохо, очень плохо.
Со времени войны прошло много лет. Недаром говорят, что лучший лекарь — время. Иванов постепенно обретал покой. Его горе, не исчезнув совсем, загнанное вглубь, становилось понемногу не таким острым. И вдруг появляюсь я и даю ему не шанс, не надежду даже, а стопроцентную уверенность... Да что там говорить!
И ведь, приехав в Ленинград, я начал сомневаться, интуитивно почувствовал, что все обстоит не так гладко, как нам казалось в Энске. Но желание благополучно завершить сложное, запутанное дело, желание увидеть (и поскорее) счастливые лица Нины и ее отца и знать при этом, что чем-то они обязаны тебе, пересилили осторожность и благоразумие. Сомневаясь, я обязан был не доводить дело до их встречи, может быть, переслать полковнику сначала фотокарточку Нины, может быть, самому поехать к нему?! Но только не делать так, как сделал я.
Если позволительно делать подобные сравнения, мое состояние в те дни вряд ли было лучше, чем у Иванова и Нины.
И еще было очень обидно, что меня, наверно, уволят.
В тот же день, к концу работы, часа через два после совещания, я вошел в кабинет к Курилову, готовый к самому худшему. Доложив по форме, я попросил разрешения обратиться с рапортом. Петр Севастьянович сидел за столом в одной рубашке. Китель его висел на спинке стула. У него был очень усталый и огорченный вид. Я мог своими глазами убедиться, как он переживает все случившееся.
От старых сотрудников отдела я знал, что в прошлом Курилов работал в Уголовном розыске, и даже преступники в исправительно-трудовых колониях уважали его за справедливость. Я знал, что после инфаркта он был переведен в паспортный отдел, так как начальство надеялось, что эта работа будет для него и полегче и поспокойнее.
В такой момент не хотелось тревожить его, и я даже подумал, что, может быть, зря сейчас пришел сюда. Но ждать я не умел с детства. И я сказал Курилову:
— Я знаю, я непригоден для службы в милиции. Поэтому прошу, чтобы меня уволили по собственному желанию.
Петр Севастьянович, с трудом отвлекшись от своих мрачных мыслей, недружелюбно посмотрел на меня поверх очков, внимательно прочитал рапорт, еще раз посмотрел на меня, потом смял рапорт и бросил его в корзину.
— Мало того, что ты «непригоден для службы в милиции», — с еле уловимой насмешкой повторил он мои слова, — ты еще, оказывается, и непорядочный человек.
И, не давая мне времени обидеться, добавил:
— Судьба людей, взбудораженных тобой же, тебя, как видно, уже не интересует. Пусть теперь ими занимаются другие! Иди, и чтобы я больше не читал подобных рапортов, по крайней мере до тех пор, пока порученное тебе дело не будет закончено. Завтра в девять часов тридцать минут я жду тебя на оперативку. А пока оставь меня одного.
Дома я глотал аспирин и пил чай с малиной, потом долго ворочался и не мог заснуть. Свет юпитеров слепил меня, перед глазами плыли растерянные лица Иванова и Нины и сердитое лицо Петра Севастьяновича. Потом Нина плакала, уткнувшись в грудь Крамаренко-матери, а Крамаренко-отец с болью и раздражением говорил мне: «Ну зачем вы все это затеяли?»
На следующий день в назначенное Куриловым время, все еще больной и измученный страшными сновидениями, я входил к нему в кабинет. Петр Севастьянович стоял спиной к двери, а на его месте за столом сидел полковник Иванов. Увидев меня, Курилов сказал:
— Здравствуй, садись. Все извинения Юрию Георгиевичу уже принесены. Я бы на его месте их не принял. Но перейдем к делу. Вот архивные материалы о розыске жены и дочери полковника Иванова. Этим материалам уже много лет. Розыск велся тщательно и добросовестно, но, увы, безуспешно. Все, что сделали твои предшественники, ты найдешь в деле. Иди и прочитай его в своем кабинете. Если у тебя возникнут вопросы, вернешься и задашь их Юрию Георгиевичу. Он уезжает через полтора часа и побудет это время у меня. Мы побеседуем с ним о местах, где, как выяснилось, в сорок первом мы, ничего не зная друг о друге, служили в соседних ротах.
В архиве я нашел заявление Иванова с просьбой разыскать жену и дочь, которые, по имеющимся у него сведениям, эвакуировались из Ленинграда в августе 1941 года. Там же лежал запрос в архив 6-го эвакопункта и ответ на него, из которого следовало, что Поладьева Елена Модестовна с дочерью Ниной, двух лет, в списках эвакуированных не числились. Полистал я и толстые пачки запросов в центральные и кустовые адресные бюро множества областей со штампами на оборотной стороне — в прописке не значатся. Кроме перечисленных документов в деле было еще заявление Поладьева М. И., аналогичное заявлению Иванова, и уже знакомая мне выписка из домовой книги.
Получалось, что Иванов и Поладьев, несмотря на то что кто-то сообщил им о смерти Елены Модестовны и Нины, все-таки не были до конца убеждены в этом или, может быть, хотя сведения были достаточно достоверны, они надеялись на чудо. Во всей этой путанице надо было разобраться.
Я еще раз пробежал глазами успевшие пожелтеть листы дела, запер их в сейф и пошел к Курилову. По дороге меня перехватила его секретарша, толстенькая Галка, и предложила расписаться в книге за получение дела, архивный номер 12/653 по заявлениям Иванова Ю. Г. и Поладьева М. И. Кроме того, она вручила мне лист бумаги, на котором рукой начальника Управления было написано — «товарищу Курилову П. С. — возобновите розыск», а ниже приписка Курилова — «товарищу Николаеву В. С. — исполнить».
Хотя я и сам успел это заметить, Галя для верности ткнула авторучкой в букву «К» в верхней части листа, обведенную красным карандашом. Это значило, что дело находилось на контроле у начальника Управления милиции, и специальная карточка, заполненная его секретарем, стояла у него на столе в отдельном ящичке, отведенном для особо важных дел. Вообще-то в городе всегда одновременно ведется работа по десяткам дел, но буква «К» свидетельствовала об особом внимании руководства к розыску родителей Нины и семьи Иванова.
Иванов и Курилов сидели у стола и рассматривали какие-то выцветшие фотографии. Когда я вошел в кабинет, Иванов протянул мне одну из них и сказал улыбаясь:
— Отличная выправка у вашего начальника, не правда ли?
На фотографии был изображен в пилотке, гимнастерке с петлицами, со скаткой через плечо и с винтовкой в руках Петр Севастьянович Курилов, лет на пятнадцать моложе и все-таки почти такой же, как сейчас...
А потом я подвез на служебной машине полковника Иванова к поезду. По дороге Юрий Георгиевич сказал мне, что он потерял надежду найти жену. Если бы она была жива, она бы сама нашла его. С этим трудно было, конечно, спорить, и я не стал утешать его и говорить о несбыточных надеждах. Я только спросил, откуда он и его тесть узнали, что Елена Модестовна и Нина погибли.
— Об этом Модесту Ивановичу, когда он вернулся с фронта, рассказал один знакомый. Он сам якобы видел, как Лена погибла в автомобильной аварии и ее, уже мертвую, увозила машина скорой помощи. Улица была оцеплена, Нину он не видел вообще. Все остальное — уже домыслы и худшие предположения. И все-таки хочется верить, что Нина жива. Правда, как ее найти — я просто не представляю...