Теперь они вступили в волшебный сад, где белые дорожки и темные группы деревьев, чередуясь, взаимно окрашивали друг друга. Горы вздымались высоко, походили на ночных богов и дерзко задирали свои темные земные головы к небесным звездам. Нотариус увидел, как цветные росинки поэзии, до сих пор разрозненно лежавшие на ладони Вины, собираются в радугу и стоят на небе – как первый сверкающий полукруг круга жизни.
По мере того как Вина отвечала все односложнее, сам Вальт становился все более многословным и опьянялся крестильной водой своих же слов, которую изливал на каждую гору и звезду, попадавшуюся им по пути. Мало было таких красот, которые он, проходя мимо, не изобразил бы словесно. Он чувствовал себя так хорошо и отрадно, как если бы все мерцающее полушарие вокруг него существовало только под его черепом, построенное из одного сновидения, и он мог бы что угодно там передвигать, и похищать, и брать звезды, и ронять их, словно белые цветы, на шляпу и на ладонь Вины. Чем меньше она прерывала Вальта и охлаждала его пыл: тем более грандиозные идеи он излагал и наконец поведал им самую грандиозную – ту чудовищную, в которой весь мир, растаяв, цветет, – так что даже Луция, до сей поры вполголоса напевавшая мирские песенки, замолчала из робости перед Божьим Словом.
Как раз зазвонили колокола, сзывая людей к комплеторию, когда Вина проходила мимо прячущейся в листве маленькой капеллы. Девушка, будто смутившись, замедлила шаг, остановилась и шепнула что-то на ухо Луции. Вальту ее душа была настолько близка, что он не мог не заглянуть в эту душу; он быстро прошел вперед, чтобы дать Вине возможность помолиться (и самому втайне последовать ее примеру). Луция тихо сказала Вине, что в стороне от черной беседки – чуть выше – находится голубая. В этой второй Вальт хотел подождать молящуюся. Но когда он подошел ближе, из беседки весело выскочила Якобина, в шутку набросила ему на голову шаль и, схватив под руку, потянула прочь, чтобы, как она выразилась, рядом с ним, таким милым, насладиться этой драгоценной ночью.
Хотя Вальт даже отдаленно не подозревал, как бесцеремонно и пародийно Морфей случая часто соединяет и разъединяет человека с его судьбой: все же эта проделка, и эта свобода поведения, и такой контраст слишком сильно противоречили его возвышенному душевному настрою. Он поспешно объяснил Якобине, откуда и с кем пришел, и бросил многозначительный взгляд в сторону капеллы, как если бы там его очень ждали. Якобина одобрительно пошутила по поводу того, как Вальту везет с дамами, и тем самым лишила его дара речи, переполнив чувствами его сердце. Пока нотариус – внешне – шутливо отбивался (а внутренне лихорадочно искал хоть какой-то повод, позволяющий, не проявляя подлинной грубости, стряхнуть руку Якобины со своей): он увидел, как генерал идет навстречу дочери со стороны садовых ворот, очень радостно берет ее под руку и потом вместе с этим Ангелом звезд направляется прочь из сада, домой.
«Ах, как быстро заходят прекрасные для человека звезды!» – подумал Вальт (взглянув в сторону гор, где завтра предположительно могли бы опять взойти некоторые из них); и был даже не в состоянии спросить Якобину, чувствует ли она всю прелесть этой прекрасной ночи.
Якобина вдруг совершенно охладела к нотариусу и, опередив его, влетела в трактир и исчезла на лестнице. Ему же остаток вечера был нужен лишь в качестве подушки для снов наяву, да еще, пожалуй, как кусочек лунного сияния в постели. Однако после полуночи – так долго Вальт грезил – на улице вновь зазвучала ночная музыка, которую исполняли на духовых инструментах люди Заблоцкого. После того как Вальт перенес всю улицу, словно Лоретскую хижину, в красивейший итальянский город и опустил ее там – после того как он подвергся воздействию великолепных звуковых молний, слетавшихся на струны его души, как на металлический громоотвод, – после того как он принудил Солнце и Луну танцевать под эту земную музыку сфер – и после того как радость от таких удовольствий уже наполовину иссякла: Якобина, чей шепот, как ему теперь казалось, он уже слышал раньше (чуть ли не из соседней комнаты), порхнула через его комнатку к окну – горя желанием послушать долетающие с улицы звуки, а вовсе не нотариуса.
Вальт от неожиданности не сразу сообразил, где он и где ему следует быть. Он тихонько и потаенно высвободился из подушек, скользнул в свою одежду и приблизился – сзади – к слушающей; подобно подожженному льну, он взлетел в вышние регионы, не ведая пути туда. Не то чтобы нотариус опасался за Якобину или за себя: просто он знал людей и их свист из партера в адрес любой дерзкой девушки; чтобы избежать такого несчастья, он был готов сам стать охотничьей добычей, гонимой второй трубой Фамы, лишь бы только спасти неосторожную гостью; – и все же никак не мог решить: не лучше ли ему незаметно убежать из своей комнаты на то время, пока актриса не вернется в свою.
Она услышала три вздоха – обернулась – там стоял он – она с жаром принялась извиняться (к его облегчению, ибо он боялся, что именно ему придется просить прощения – за свое существование как таковое): извинилась, что вошла в занятую комнату, которая – поскольку не была заперта на ночной засов – показалась ей свободной. Вальт поклялся, что он будет последним, кто станет возражать; однако Якобина все еще не верила, что таким образом дочиста отмыла свою чистоту: она продолжала говорить и под грохот музыки так громко, как только могла, объясняла ему, о чем она думает, как ночная музыка пробирает ее до костей, особенно в дни поста и по пятницам – потому, наверное, что именно в эти дни ее нервная система гораздо чувствительнее, – и как в подобных случаях она не может оставаться в постели, но накидывает на плечи первую попавшуюся салфетку (салфетка была на ней и сейчас), лишь бы только подойти к окну и послушать музыку.
Пока она говорила, какая-то посторонняя флейта так дурацки, с такими враждебными интонациями прорвалась сквозь ночную музыку, перекрикивая ее, что первая музыка предпочла вообще замолчать. Якобина, ничего не заметив, продолжала громко разглагольствовать: «Тогда тобою овладевают чувства, которые ни один человек не способен тебе внушить: ни подруга, ни лучший друг».
– Чуть потише, драгоценнейшая, ради Бога, потише! – попросил Вальт, когда она произнесла последнюю фразу уже после музыки. – Генерал спит прямо за моей стенкой, и он, я знаю, не дремлет. Пожалуй, вы правы: пожалуй, женскому сердцу подруга чаще всего представляется слишком немужественной, а друг – слишком неженственным…
Она теперь заговорила так тихо, как он желал, но схватила его руку обеими своими – отчего вся защитная конструкция из плотной неуклюжей салфетки (которую до сих пор Якобина скрепляла, за неимением булавок, собственными пальцами) распалась. Тут Вальт ощутил, что такое адский страх: потому что, как он понимал, их разговор (теперь приглушенный) и стояние рядом – в любую минуту, если откроется дверь, – могут выставить его перед всем миром в роли либертина и наглого волка, который преследует молоденьких девушек, не щадя даже самых невинных из них (к коим нотариус относил Якобину: просто из-за ее кротких голубых глаз).
– Вы, клянусь небом, отваживаетесь на многое! – сказал он.
– Вряд ли, – возразила она, – поскольку вы-то ни на что не отваживаетесь.
Он неправильно истолковал ее слова об овладевшей им робости, решив, что она имеет в виду его непорочную репутацию, и не знал, как бы ей помягче объяснить со всей быстротой и краткостью (из-за генерала и двери), что он думает о своей репутации отнюдь не из эгоизма – ибо ее репутация для него гораздо важнее. Ведь у него такие добрые и почтенные родители, и он всегда отличался безупречным поведением… и так долго с честью носил невестин венец девического благонравия, перед братом и перед всеми другими… – ему наплевать, если проклятая видимость и молва вмешаются и сорвут с его головы упомянутый венец, пусть даже потом к нему прирастет новый венец – венец мученика.