– Да-да, всё это вполне естественно – в целом, – начал Вульт, – но только, черт возьми, не называй дамами провинциалок или мещанок наподобие барышень Нойпетер; в больших городах, при дворе: там дамы действительно имеются, а в Хаслау – нет. Эти твои бесовские восторги! Пусть меня повесят, если ты готов отказать в наличии ума больше чем пяти барышням во всем мире: пяти неразумным девам из Нового Завета. Что же тогда ты скажешь о женской добродетели самых привлекательных существ: пяти мудрых дев, записных скромниц, пеленальщиц, баронесс и примадонн? Впрочем, я уже знаю ответ.
– Ну, я не постесняюсь, – ответил нотариус, – признаться по крайней мере тебе, моему кровному брату, что для меня все еще немыслимо, чтобы благородно одетая красивая женщина могла забыться и предаться греху; другое дело – крестьянка. Бог знает, насколько в своей сокровенной сути все женщины святы и нежны; да и кто захотел бы это узнать? Но одно я знаю: своею кровью я пожертвовал бы ради любой из них.
Тут флейтист, будто одержимый изумлением, начал подпрыгивать прямо в комнате, молотить руками, как мотовило, кивать головой и выкрикивать вновь и вновь: «Благородно одетая!» Остается пожелать, чтобы читательницы если и не оправдали, то хотя бы извинили его неприличное изумление, задумавшись о щекотливых положениях, в которые он наверняка попадал во время своих дальних путешествий: ведь, как уже сообщалось, мало найдется больших городов и высших сословий, перед которыми он не выступал бы как признанный мастер игры на флейте. Если учесть все это, его поведение предстанет в более благоприятном свете.
Вальт был очень обижен таким мимическим возражением:
– Ты хотя бы говори! – сказал он. – Этим ты меня не опровергнешь.
Но Вульт возразил ему равнодушнейшим тоном:
– De gustibus поп… и так далее. Поговорим о более приятном! Не выразился ли ты прежде примерно так, что барышни Нойпетер на самом деле считают себя дурнушками и что ты проявил к ним сострадание?
– Тем лучше, – ответил Вальт, – если теперь они поверят в свою красоту. Всем девушкам я такое прощаю, потому что они видят себя только в зеркале, причем, как ты хорошо знаешь из катоптрики, видят с расстояния, увеличенного вдвое по сравнению с тем, с какого их видит посторонний; а всякая отдаленность объекта созерцания, в том числе и оптическая, делает его красивее.
– Похоже, что так, – с удивлением согласился Вульт. – Но я, забавы ради, хочу представить тебе хотя бы только этих трех женщин, поскольку мне довелось познакомиться с ними в долине судачащих розочек. Старая Энгельберта (ах нет, это имя дочери) – мать, в общем, еще более или менее ничего; ее сердце – просиженное дедовское кресло, и, к слову, от этого двустворчатого моллюска она унаследовала не только душу, но и жемчуга. Правда, окажись агент не столь состоятельным, она, в противоположность австрийским пехотинцам, которые во время войны должны изготавливать из холщовых кителей мешки для хлеба[18], вероятно, перекроила бы его хлебный мешок, чтобы справить себе яркое обмундирование. – Так вот, Энгельберта, та любит пошутить – многие называют такие шутки очернительством – как гарнизонные солдаты в плохую погоду, она постоянно предпринимает вылазки, хотя ее-то никто не осаждает, – она, как хомяк, обороняется от любого мужчины на коне, и я бы мог, как хомяка, утащить ее за собой на палке, в которую она вцепится зубами. – Рафаэла… она чувствительная, говоришь ты; «но все же не более, чем мой ноготь или моя пятка?» – спрошу я. Она хочет, конечно (и я это признаю), воспользовавшись сентиментальной леской, сплетенной из локонов и любви и привязанной к гибкому удилищу ее поэтичного цветочного стебля, вытащить из моря красивого весомого кита, иначе именуемого супругом. На ее берегу, у ее ног шлепает хвостом маленький скользкий эльзасец Флитте, который охотно обитал бы (и видел бы себя) в качестве золотой рыбки в стоящей на столе вазе – рыбки, поедающей хлебные крошки из прекраснейших рук. Другие… Но к чему продолжать? Во всем описанном тобою застолье ничто не вызывает у меня симпатии, кроме южного… вина. Грех, когда его выпивает кто-то другой, нежели остроумец. Грех против святого духа вина, когда его вынуждают проходить через грузовые желудки заурядных людей.
– О Боже, – возмутился Вальт, – как же часто ты употребляешь выражение «заурядные люди» и при этом так сердишься, будто заурядное по своей воле спустилось с некоей высоты или незаурядное – поднялось на нее; ты даже о животных и о жителях Огненной земли рассуждаешь с большей симпатией!
– Хочешь знать, почему? Меня ожесточают нынешнее время, и сама жизнь, и сатана. Вообще… но что толку от разъяснений? Завтра передай от меня графу сердечный привет. Двое из семи почтенных наследников украли у тебя, если не ошибаюсь, тридцать две грядки, что меньше противоречит моему мнению, чем твоему. Адьё! – И Вульт заторопился уходить, огорченный тем, что, несмотря на всю свою светскость и силу, добился столь малых успехов в опровержении наивных воззрений мягкосердечного брата.
Вальт нежнейшим голосом пожелал ему доброй ночи, но не обнял, а лишь посмотрел на него с любовью и грустью. Он упрекал себя за то, что своими суждениями столь мало вознаградил преданного искусству брата и что обеднил его… на сколько-то грядок. «По крайней мере, – сказал он себе, – я умолчал о направленных против него застольных поношениях[19]». Нотариус считал допустимым произносить за спиной обсуждаемого человека только хвалебные, но никак не хулительные слова.
№ 28. Морской заяц
Новые обстоятельства
Наутро нотариус поспешил с письмом Вины к графу, но передать ничего не смог, потому что у крыльца стояли позолоченные экипажи и слуги, а в комнате для посетителей – их хозяева; «ну и зачем это мне?» – спросил он себя. «Я зайду снова, когда здесь никого не будет», – сказал он слуге, для которого эти слова прозвучали как декларация вора.
Зайдя в трактир, Вальт обнаружил на столе выпуск еженедельного «Вестника» и в нем – напечатанную просьбу Клотара, чтобы тот, кто нашел адресованное ему письмо, вернул этот документ, как положено порядочному человеку.
За столом Вальт услышал, что генерал Заблоцкий позволил своему повару отпраздновать служебный юбилей. Комедиант искал исток этого праздника в сердце генерала, некий офицер – в генеральской ротовой полости и желудке: «Повар-юбиляр, – пояснил офицер, – дорог генералу не меньше, чем его солдаты или чем будущий зять». Вальт опять направился к графской вилле. Граф в это время обедал у генерала.
Чтобы понять одну из самых дерзких мыслей, когда-либо пришпоривавших Вальта и наделявших его крыльями, мысль, которая пришла ему в голову непосредственно за калиткой, ведущей в сад Клотара, достаточно вспомнить, что голова нотариуса (не говоря о сердце) была все еще целиком заполнена воскресным концертом. И лишь вторичное значение имело то обстоятельство – тоже, однако, сыгравшее определенную роль, – что генерал владел половиной Эльтерляйна и Готвальт родился именно на этой, левой, половине. Тем не менее, поначалу он хотел посоветоваться с братом, стоит ли ему предпринимать такой шаг; но по дороге отказался от своего намерения, надеясь вечером еще больше заинтересовать и удивить Вульта рассказом о том, как неустрашимо он явился к польскому генералу, чтобы передать письмо Вины генеральскому зятю.
В путь он отправился очень поздно, чтобы не застать генерала за трапезой. Кроме того, именно к вечеру – к вечеру, а не утром, когда дух еще не успел примириться с телом и со вчерашним днем, – должен любой человек являться к вельможе со своими просьбами и с собой самим: тогда он может надеяться, что застанет этого вельможу наполовину пьяным и наполовину человечным, будь то от обеденной пищи или от обеденного вина. По пути сердце Вальта бурливо колыхалось, как колышется под ветром цветочная клумба, от одной только мысли, что он приближается к дому, где так долго, ребенком и девушкой, жила Вина. На последней улице Вальту пришлось обдумать план вручения письма. «Я не смогу никак иначе, – сказал он себе, – выполнить свою задачу подобающе деликатным образом, если не устрою всё так, чтобы сперва, как положено, представиться генералу (ибо граф является всего лишь его гостем), а потом извиниться и сказать, что я должен – в какой-нибудь боковой комнате – передать кое-что господину графу, сам же хозяин дома и невеста графа могут, если пожелают, при сем присутствовать; такой способ действий, помимо прочего, даст мне возможность впервые в жизни увидеть генерала, да еще и польского». По пути он изо всех сил пытался не думать заранее ни о какой другой радости помимо той, что ему доведется услышать генерала. Однажды в Лейпциге, возле Hotel de Bavière, он провел в засаде три четверти часа, желая увидеть, как туда войдет какой-нибудь посол. Не менее сильно жаждало его сердце увидеть какого-нибудь прусского министра. Сей триумвират казался ему трезубцем власти, утонченности и разума; более утонченных выражений, нежели те, с помощью коих эти трое желают доброго утра, доброй ночи и говорят всё прочее (хоть и обходясь без цветов), он и представить себе не мог, поскольку верил, что употребляемые ими фразы вполне можно уподобить тем, коими запомнились потомству Людовик XIV и обитатели Версаля. Только трех персон, как новых Куриациев, мог Вальт противопоставить сим трем Горациям и даже им предпочесть – а именно, их супруг; особенно часто позволял он являться в своем воображении какой-нибудь супруге посла, какой бы то ни было: русской, датской, французской, английской и так далее. – «Клянусь Богом, – говорил он себе, – она настоящая богиня: как в том, что касается деликатнейшего образования и добродетелей, так и в смысле изящнейших оттенков лица и одежды; но почему же мне, несчастливцу, еще ни разу не довелось повстречаться с женой посла лицом к лицу?»