Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Что, папаша, — спросил Дядюха, — ухайдакался?

— Маненько есть, а в основном ничо, живем.

— Что ж тебе на суше не жилось?

— Хе, много ты знаш про сушу. Я как с деньгами в раж войду, как три месяца поберегую, в карманах шиш. А тута, брат, мине ндравится, тута мине отдых. И здоровая пища.

Юшкин рассмеялся — сипло, с откидкой — и долго не мог успокоиться, взглядывая на старика, точно его лихорадка била. Потом со смешком стал рассказывать, как иные сходят на берег: нанимают сразу три такси — в одну машину шляпу кладут, в другую — рюкзак с деньгой, а первая — порожняком, сам впереди идет, такой кураж.

— А ить верно, — ожил Сысой, разулыбясь беззубыми деснами, — это я и был, меня ты видел! — И, вздохнув, добавил: — Дурья моя голова, потом и вспомнить срамно… Не, судно есть судно, тут мине санаторий, верное дело. Тверезое…

— Не скажи, — буркнул Дядюха, — кому надо, и на судне спроворят, свиня грязи найде.

…Санька слушал как в полусне, ощущал разморенный в отдыхе стук сердца, отсчитывающего секунды до новой команды «Подъем!», пробовал мускулы ног — живы, смогут поднять. А в ушах тягуче шелестел стариковский говорок:

— Ни-ни, ни в каком случае, ни росинки… С глупа, чо ли, бы я тут нализывался… Тут ежели допустишь, капитан в другой раз не возьмет, тогда мине крышка, а я не дурак…

«Дурак… дурак», — вязко колыхалось в мозгу. А ведь он и впрямь не дурак, бондарь, мастер хоть куда — такая о нем слава, от боцмана слышал — золотые руки. Оттого, видно, и старается, знает: оступись, не видать больше судна. Там одна слава, тут другая. И живет он в сладком предчувствии «берегования», терпит искус и работает как в предпраздничье. Вот народ…

— Старуха-то есть?

Бондарь хлопнул шапкой по колену, обнажив седую, как еж, голову.

— Э, много их было… Коли в младости до ста, в старости жизнь постна.

— То-то, — сказал Дядюха неодобрительно, — одному худо.

— Такому всегда хорошо, — буркнул Юшкин.

— Ишшо как! А помирать стану, на дно попрошусь, без лишних забот. Не люблю людей заботить…

«Вот человек, — думалось Саньке в забытьи, — как растение. Невесть откуда взялся и неизвестно куда уйдет. И зачем жил? Зачем Дядюха, зачем он? А Юшкин, заливающий брагой неудачу с мореходкой… Стремление, поиск, борьба, какой-то есть в этом смысл? Счастливый старик, не ищущий смысла… Все равно все исчезнет. И он, Санька, тоже?» Он подумал об этом с какой-то муторной тоской, представил на мгновение стариковское дно, разрывающий легкие тугой, соленый запах, очнулся и вскочил на заломившие ноги.

— А ты лентяй! — корявый палец старика был уставлен в Юшкина. — И вся твоя судьбина. Я десять тыщ пятьсот бочков вот етими руками — для людей, мне и почивать пора, а ты лентяй, вот мое слово!

— Ты чего? — спросил Дядюха Саньку, все еще ошалело глядевшего на сидевших. — Со сна, что ли?

— Ему больше всех надо, — усмехнулся Юшкин, не обращая внимания на стариков палец. Бондарь вдруг рассмеялся, как ни в чем не бывало, короткими быстрыми затяжками кончил окурок. А сверху уже несся боцманский визг: «Па-а-дьем, смена!»

И снова они долбили ледяной наплав, захлебываясь жгучим ветром. Старик истово соскребал крошево у Саньки под ногами, и надо было успевать за ним, ладони в кровавых от лома мозолях, и упрямое тюканье, когда звука не слышно, лишь колючие брызги обозначают, что ты еще жив и руки твои движутся и ноги держат — до нового свального порыва, когда, падая, хватаешься за что попало, только бы ощущать под собой палубу, родную, как сама жизнь.

Вцепившись в станину лебедки, он осторожно поднимался, расставив дрожащие ноги, и уже было взмахнул ломом, когда кто-то крикнул:

— Брезент!

Угол брезента, сорванный с лебедки, стрелял на ветру. Первой мыслью было бросить лом и скользом, держась за надстройки, добраться до люка. Уже рванул с пояса трос, но его опередил бондарь. Минуту-другую он копошился, пытаясь закрепить непослушный конец, и вдруг исчез — только мелькнула его маленькая, раскоряченная фигурка над бурлящим смывом волны.

— Человек за бортом!

— Шлюпку на воду! — резанул боцманский голос — Юшкин, Бурда, к шлюпке!

Пока возились у шлюпки, — видно, заело подмороженный крепеж, — на баке выросла неестественно огромная, в брезентухе, фигура Дядюхи, круг с концом метнулся за борт.

— Держись, держись, черт! — орал Дядюха. — Бери в захват, в захват!

Матросы, столпившиеся на палубе, тоже что-то кричали. Санька увидел в метельном от пены море седой ежик, вытаращенные в ужасе глаза и руку, пытавшуюся дотянуться до круга. Круг относило, видно, руку свело, старик тыкался в круг, как слепой кутенок, и то и дело скрывался под волной — еще секунда, и нет его…

— Венька, держи конец! Отпускай!

Это крикнул Дядюха, мокрая роба отлетела в сторону, за ней ватник. Охватив ногами кнехт, Венька травил конец, тельняшка Дядюхи уже мелькнула за бортом. Видно было, как там внизу, в белом сееве, он подгребал к старику, ловчась ухватить его за скользкую голову. Оттуда несся нещадный мат, очевидно, подбадривавший спасателя, а заодно и тонущего. Наконец-то Дядюха ухватил его за ворот. Шлюпка, танцуя на волнах, уже подходила к ним. Юшкин, как видно, плохо управлялся с веслами; долговязый матрос Бурда, перегнувшись за борт и тоже матерясь в его сторону, тянулся к Дядюхе, боровшемуся с волной, и этой возне, казалось, не будет конца. Капитан в мегафон крикнул Юшкину, показывая рукой:

— Влево, влево, под ветер! Теперь вперед! Прямо на них, прямо. Левым табань, левым!

Бурда перехватил линь, подтащив обоих, помог влезть Дядюхе, а тот одной рукой, точно тряпичную куклу, втащил старика. Было мгновение, лодка накренилась, но Юшкин сообразил, налег на левый борт, и шлюпка пошла к корме…

Старпом стоял у дверей рубки, помогая затащить туда бондаря. Дядюха, синий от холода, вырвал у него фляжку, отхлебнув, засунул в карман, а старика повернул навзничь и, нажав коленом на грудь, стал бешено давить, вскидывая омертвевшие руки. Старпом помогал ему, сидя, подложив ногу старику под поясницу. Дядюха все продолжал ругаться на чем свет стоит. Бондарь все еще не мог вымолвить ни слова, лишь отрыгивал зеленую воду, разевая лягушачий рот. Наконец он открыл глаза. Дядюха тут же влил ему глоток в рот, приговаривая:

— Ага, оскоромился, старый черт, ага!

— Нельзя! Хватит, — хрипнул старик.

— Пейте, это на пользу, — сказал доктор.

— Не! — вдруг взъерепенился бондарь. — Норма! Сказал не — и не! — И вдруг ощерился блаженно.

Его повели в кубрик, раздевая на ходу. По контрасту с морщинистым лицом, тело у него оказалось крепким, загорелым, точно у молодого, так что Санька даже подивился.

Но пора было возвращаться на палубу, страх прошел, в душе обозначалась удивительная легкость и умиротворение, точно сам только что пришел с того света — и никакими силами его не заставили бы вернуться обратно.

ВЫЗОВ К КАПИТАНУ

Ближе к маю установилась погода. Лишь изредка штормило. Заметы, правда, все еще не давали хороших уловов, но капитан, видно, ждал своего часа, забирался подальше к востоку, меняя квадраты. Однажды вечером, когда Санька начисто выжатый штормовой вахтой, улегся спать, в кубрике появился старпом Никитич, он же парторг судна, и, топорща подковку огненно-рыжих усов, негромко сказал:

— Стах, потрудитесь зайти к капитану. Очень просил.

Насчет «очень просил» можно было бы не уточнять, но старпом был человек деликатный, что, в общем, Саньке в нем нравилось, только никак не мог привыкнуть, что его называют по фамилии: такая уважительная флотская официальность — на первых порах аж в дрожь бросало.

Устало, с ломотой в ногах, натягивая робу, он терялся в догадках — зачем понадобился капитану, Ивану Иванычу, не допустил ли где какую оплошку? С той минуты, как он стал членом команды, капитан, запросто принявший его вначале и вроде не изменившийся к Саньке, превращался в его глазах как бы в недосягаемую личность: в сущности, срабатывала самодисциплина. Чем больше он наблюдал капитана, тем сильней уважал этого человека, в котором за внешней строгостью нелегко угадывалась скрытая доброта. И когда капитан самолично учил Саньку на штурвального, парень робел ужасно, как бы не напортачить, — это был не страх, а боязнь подвести человека.

9
{"b":"817869","o":1}