Он вгрызался в работу упорно, не жалея себя. На время забывался, и тогда она казалась далекой, как сон, и кажется, уже начала растворяться во времени, если бы не письма, которыми он ее воскрешал, письма без ответа. Потом пришло письмо от какой-то медсестры, в котором сообщалось, что Надя сразу после него уехала к сестре в Сталинград и там работает, кажется, в госпитале. Адреса пока нет, потому и письма его возвращает, не слать же их неизвестно куда.
Она-то его адрес знала, здесь жила ее вторая сестра. Могла бы написать с передачей, да, видно, гордость мешала.
Так прошло лето и осень, на душе стало потише, поспокойнее. Жил как живут все. Работал уже самостоятельно, чувствуя себя человеком. Радовался собственной смекалке, уменью токарному — коленвал не каждому поручат, ему доверили, в течение года поднял свою квалификацию до седьмого разряда. Вещь невиданная, редкая даже среди цеховых умельцев. Выходил после смены дыша всей грудью, ощущая чистый морозец, и бывало хорошо, легко, лишь где-то в глубине души, точно под первой корочкой льда, тепло мутилась горечь, да по ночам порой находило… Такая тоска, хоть на луну вой.
В январе взял отпуск. Вчера еще, беря получку, ни о чем вроде бы не думал. А утром как иглой в сердце — поеду к ней! И поехал. И пока добирался, было море по колено, подъем в душе рисковый, а как прибыл, отыскал, наконец, госпиталь и присели они с ней, с Надей, в коридорчике, в уголке на диване, будто малознакомые люди для короткой деловой беседы, — он сгорбившийся, насупленно подозрительный, она вся натянутая, оторванная на минуту от дела и потому, должно быть, присевшая на самый краешек, — затрепыхалось внутри будто воробей в силках. А тут еще мимо засновали какие-то офицеры в новых мундирах, видимо с выпиской, и он впервые почувствовал себя маленьким и жалким в своем крашеном, перешитом из солдатской шинели пальтишке, тупо ощущая отчужденность и любопытство этих пробегавших щеголей в погонах, стайки сестер, шушукавшихся возле хирургической с оглядкой в их сторону, — и такое в голову полезло, взвинтив до невозможности, что уже и не помнил себя в горячем, душном запале. И что-то стал выговаривать ей второпях, злое, обидчивое, пополам с похвальбой о своих заводских успехах. Задетая за живое, она тоже что-то говорила вразрез, пытаясь его урезонить, а под конец, когда он обронил в отчаянии: «Уйду, возврата нет», — и вовсе замкнулась. Все как в тумане, закрутился клубочек, концов не найдешь, каждый прав, каждому ясно — разрыв! И только одного было не понять им в своей гордыне, что именно такая карусель и происходит у влюбленных. Равнодушные, те спокойны.
— Ну, поднялся уходить. Этак рывком, — улыбнулся Иваныч своим воспоминаниям, — впору крикнуть, как тому бедняге из спектакля: «Карету мне, карету…» Словом, уехал. А через полгода, если не соврать, как раз выходной был, и мы с батей обсуждали, как мне строиться, — участок дали в городе, на окраине, думать, мол, надо и о своей семье, в конце концов. За неделю до этого прослышал: Надя к сестре приезжает… И вот стук в дверь, сестрина дочка:
— Заходи, Николай, в гости.
— Ну вот, — сказал отец, — а ты строиться не желаешь. Теперь-то полегче, в четыре руки…
Не помню, как примчался к сестре ее, как с порога кинулся к Наде…
Беседуя, мы и не заметили, как подошла Надя, только сейчас увидели ее, облокотившуюся о перила беседки, строгую, с укоризненным взглядом…
— Ну что ты мелешь? — сказала. — Сам же ты мне письмо прислал — приезжай.
— Правда? — смущенно отозвался Иваныч. — Запамятовал.
— Да ты что?
— Хотя да, может быть. Ну конечно!
— А как ты вел себя в госпитале? Примчался, без предупреждения. Как барин какой в усадьбу к себе. И подавай ему торжественную встречу…
Иваныч морщился, виновато кивал. Мол, да, конечно, виноват, только не расстраивайся, мамуля.
А мне, гостю, и смешно было, и радостно от этой их перебранки, от воспоминаний, таких живых, острых, что и поныне заставляют обоих переживать, нервничать, выяснять отношения, будто все произошло у них лишь вчера. Счастливые люди…
ОТЕЦ ПОЛКА
Отборные части немцев так и застряли на старых рубежах, и не было уже яростных атак, когда, прорываясь к Мурманску, воздушные стервятники жгли дома, гонялись за прохожими. Выдохлись. А нам, судя по всему, скоро наступать. Выстояли, выдержали, теперь — пойдем…
Замполит Проняков задул коптилку, в окне спального блиндажа тускло брезжил северный рассвет. Командира полка все еще не было, задержался в главном штабе морской авиации — значит, будет полку задание. Проняков нащупал на тумбочке тетрадь — «спутницу комиссара», как ее шутливо называли в полку, черкнул карандашом, что надо сделать завтра. Первое — открытое партсобрание, тема — требовательность и личный пример. Личный… Вот беда: после контузии он стал нелетающим комиссаром, порой начинала дрожать правая рука. Но летать-то он мог бы, наверное, не хуже других. Был бы жив Сафонов — похлопотал. С ним считались. Они с Сафоновым понимали друг друга с полуслова, и ничего не было ценнее их дружбы. С новым комполка Петром Георгиевичем Сгибневым тоже вроде бы шло на лад. Вступая в должность, тот спросил замполита:
— Вас, Филипп Петрович, не смущает разница в годах? — И слегка нахмурился для солидности. Ему стукнуло двадцать два, Пронякову — тридцать два. Конечно, комполка — талантливый боец, хотя порой излишне скор в решениях.
— Где ж я вам возьму молодого комиссара?
— А я вам Сафонова? — Шутка была занозистой, но замполит лишь кивнул серьезно.
— Каждый из нас должен быть достоин этого имени.
И еще комполка спросил, правда ли, что летчики и даже сам командир образцового звена старший лейтенант Бокий вызывали на дуэль аса, якобы сбившего Сафонова. И комиссар ответил не сразу, поморщась и сдвинув брови. Он не терпел этого словосочетания — «сбит Сафонов». Звучало противоестественно. Сафонов летал на английских «киттихауках», которые прозвали «безмоторной авиацией», потому что у них вечно заклинивало двигатель. В последнем бою над морем, когда мотор вдруг стал сдавать, он угрохал на нем трех «мессеров». Последним словом по радио было — «мотор», что означало — иду на вынужденную. Ходили слухи, что его неуправляемую машину подловил на мушку этот ас с драконами на фюзеляже. Он и прежде досаждал нашим летчикам, нападая из засады под прикрытием звена. Барин со свитой! Как бы то ни было, они искали с ним встречи, не раз бросая на аэродром врага вымпел с вызовом. Надо же, рыцари. Он, Проняков, продраил их как следует. Додуматься — вызывать на дуэль эту помесь лисицы с волком. Он прилетит со свитой, и все навалятся на одного. А в полку каждый человек на счету, разве можно так рисковать?..
— Правда, — ответил он Сгибневу, — отчаянные головы. Только, знаешь, кроме романтических порывов, существует еще воинская дисциплина. Пусть ищут его в небе и бьют без предупреждения.
— Тоже верно.
…Шелестнула у порога плащ-накидка. Сгибнев вошел тихо, стараясь не потревожить комиссара. К чему затевать разговор, командиру нужен отдых. Но любопытство взяло верх — комиссар шевельнулся на скрипнувшей койке.
— Не спишь, отец? — он называл комиссара, как все в полку, только не за глаза, а впрямую. — Завтра распишем занятия. Четко. И возьмемся за дело. Особенное внимание — мастерству и взаимосвязи.
Ага, значит, он не ошибся, чья-то чуткая рука сверху тоже прощупывала ритм полковой жизни. Да не чья-то — начальника политуправления Торика наверняка. Генерал был душой морской авиации. Добрая душа — в жесткой оболочке, сразу не разглядишь. И все-таки он позвонит ему с утра. Непременно… Так или этак — выскажется, не до конца же войны быть ему прикованным к земле, а там будь что будет! Совесть замучила.
— По предварительным сведениям, на подходе караван, — произнес Сгибнев. — По моим расчетам, где-то за полдень надо ждать. Думаю, пошлем вторую, дополним новичками. А то ведь немцы случая не упустят, не дураки…