— Животное, — хмыкнул Юшкин. — Возможно. И поскольку меня в стадо не тянет, я к этому виду не отношусь… В отличие от некоторых.
Дядюхин приподнялся на локте, казалось, ему трудно стало дышать.
— Ты смотри на него! Давно ль с-под мамкиной юбки, а какой ученый…
— Во всяком случае не с-под немцев, не они меня учили.
Это уже было чересчур. Судьба Дядюхи была как на ладошке: раненый в сорок первом, отлежавшись в приймах, в селе на Киевщине, пока не зажила нога, ушел в партизаны, у него было аж два ордена Красной Звезды, говорившие сами за себя. Сейчас он медленно, как потерянный, сел на койке, свесив ноги, молча глядя исподлобья на тасовавшего карты механика, точно ему не хватало слов, — только грудь широкая, как щит, поднялась, сдерживая дыхание.
— Я у них не учился, я их в гробу видел, а там они молчат. Пять эшелонов ихних на моем счету… На личном!
Атмосфера знакомо накалялась, так уж бывало не раз, особенно в прогарные дни. Санька, не терпевший ругни, поежился. Пора было замирять Юшкина, который хотя и побаивался Дядюху, но под газом или «в конусе», как он называл высший градус подпития, способен был на любую каверзу. Обычно трусоватый, он становился агрессивным, — в голове все на-попа, — и начинал задирать новичков, мог полезть на рожон даже против Дядюхи.
— Лучше раскинь на селедку, — сказал Санька, — я загадал.
— Можно, — с готовностью согласился Юшкин, явно радуясь вмешательству Саньки, видно, еще не дошел до «конуса». И тотчас рассыпал карты.
Он не успел стасовать, как дверь с грохотом отворилась и на пороге показался боцман Сыроежкин, блестя яблочными щеками.
— Юшкин! И все свободные наверх — берем заправку!
Это значило — подошел, наконец, танкер с горючим, которое долго манежил начальник экспедиции, в ответ на упрямство капитана, гнувшего свою линию — на норд-вест. После вахты Дядюхе можно было отдыхать, но маневр был ответственный — без Дядюхи не обойтись. Саньку же тянуло посмотреть на швартовку в штормящем море.
Выскочив на палубу и прилепившись к переборке рубки, Санька с замершим сердцем смотрел на авральную суету. Зарываясь носом в волну, разворачивался танкер, черный, осадистый, как утюг. Дядюхин уже стоял у дубль-штурвала на верхней площадке мостика, открытой для обзора. Рядом с ним маячила во вздувшейся робе небольшая поджарая фигура капитана с четким кирпичным профилем. На баке, весь подобравшись, пружинно расставив длинные ноги, с свернутым через локоть линем, с песочной грушей на конце, стоял Юшкин, точно ковбой, готовый метнуть лассо.
Все дальнейшее происходило как в фильме, когда, глядя на сменявшиеся в экране кадры, радуешься, что сам ты всего лишь зритель. Море кипело, танкер с горючим надвигался бортом, подталкиваемый звериной силой наката. Судно тоже разворачивалось бортом, и это было самое опасное — качка кидала его вдоль волны, малейшая промашка в маневре, и обе посудины грохнутся бортами вдребезги.
С танкера что-то кричали, капитан отдавал короткие, сносимые ветром команды. Дядюха, глыбой застывший у штурвала, доворачивал влево под натужный, на пределе, рев машины. Маневр был осторожным и в то же время выверенно-четким, точно штурвальные на суднах слышали друг друга на расстоянии, покрытом ревом волны.
В какой-то неуловимый момент капитан поднял руку, готовясь отдать команду Юшкину, но судно отнесло, растянулась дистанция, и снова капитан ждал момента на грани риска, двигая ручкой телеграфа. И опять начиналась схватка с морем: маневр, ход, торможение, легкий доворот, усиленный набросом волны, который, казалось, невозможно было рассчитать.
— Конец! — гаркнул капитан потонувшим в грохочущей свистопляске голосом, но Юшкин понял. Ощерясь, блеснул цыганским глазом, Саньке даже почудилось, будто услышал короткий выдох или он выдохнул сам. Конец белой змеей взвился над морем, дернулся, пойманный на танкере. Матросы забрали, приплясывая у лееров.
Дальше было полегче, но тоже с напряжением и риском напороться на чужой борт. На танкере к закрепленному линю прицепили свой трос с проводником, его втянули, закрепив на кнехты траулера, тут же с помощью проводника стали выбирать шланг и, наконец, махнули танкеру — закачивай! И все это время, томительное и жуткое, пока шла закачка и потом — расчаливанье, суда танцевали в растяжке, рискуя порвать трос, и тогда пришлось бы все начинать сначала.
Но вот суда словно бы нехотя разошлись, одолевая взбесившийся накат…
Капитан объявил всем участникам швартовки благодарность, Юшкину особо. При этом губы его сжались, и чеканное лицо затвердело в скулах.
— Видать, заметил, — сказал Дядюха, когда они с Санькой перекуривали на шкафуте, намекая на «четверть конуса». — От него не укроешься, глаз — алмаз.
Санька, закуривший впервые — потянуло с большого волнения, — закашлялся и выразил сомнение. Но Дядюхин сказал — точно, и думать нечего — у Юшкина лоб в красных пятнах, реакция на выпивку, обычная у людей тонкой душевной категории.
— Не веришь, почитай энциклопедию, на букву «а» — аллергия.
Сам он в случае некомпетентности — а такие бывали, — взбудораженно покопавшись в памяти, срывался в библиотеку и там в толстых томах добирался до истины.
— У тебя два часа в запасе, — вдруг всполошился Дядюха, — давай на боковую.
— Ага, — кивнул Санька и сплюнул окурок за борт.
ЧЕЛОВЕК ЗА БОРТОМ
Неожиданно задул резкий морозный норд, редкий в этих широтах в середине апреля, к рассвету вся палуба покрылась коркой льда в белых лишаях замерзшей пены, возле надстроек образовались горбатые наледи, капитан объявил аврал.
Боцман, без обычной своей улыбочки, с серым от сумерек лицом, стоял у кубричного трапа, раздавая ломы. Матросы торопились как на пожар — положение аварийное, бывали случаи, когда обледеневшее судно теряло остойчивость и перевертывалось. Об этом узнали из короткого инструктажа парторга Никитича, принявшего на себя ответственность за сколку палубы.
— По трое на участок! Час — и смена, — энергично распоряжался он, расставляя людей. Волна была баллов пять, и Никитич приказал на всякий случай привязаться концами к надстройкам.
Часа на ледяном ветру никто не выдерживал, вначале еще кое-как дотягивали, а потом смена пошла дробиться с небольшими интервалами. Ветер забивал дыхание, валил на скользкую палубу, приходилось одной рукой держаться за выступы лебедки, другой, мгновенно немевшей, работать ломом. Длинный накат перехлестывал бак, сколотые участки снова покрывались стеклянной коркой, и все начиналось сызнова. Люди шли прямо с вахты, усталые — рук не хватало. И было ясно — дикая эта выматывающая работа продлится столько, сколько будет дуть этот гудящий ножевой норд. А конца не было видно.
— Давай! Давай, хлопцы-ы, — с каким-то отчаянным весельем орал Дядюха, только что сменившийся с вахты и приставший к своим, кубричным.
Слова растворялись в свистящем ветровом вое. Санька, орудуя ломом, точно заведенный, пытался в ответ улыбнуться растрескавшимся ртом и лишь охал от боли. Весь в какой-то жаркой, мокрой трясучке от пота и ледяных брызг, всем своим существом только и ждал очередной команды — привал, смена!
Полуживые, сваливались с трапа в сумрак кубрика и на корточках, привалясь к стенке, долго еще не могли произнести ни слова, глядя на мелькавшие мимо по трапу бахилы сменщиков. Венька засыпал мгновенно, а может, просто был в каком-то обморочном полусознании, потому что глаза его были полуоткрыты. Дядюха тоже всхрапывал и, тут же очнувшись, доставал из-за трубопровода смятую пачку сигарет. Юшкин сидел мрачный, с заострившимися скулами и красноватым, примороженным носом. Вот тебе и красавчик, подумал Санька и подивился, что в такие минуты еще способен думать о пустяках.
Почти на карачках скатился вниз старик бондарь Сысой в надвинутом на лоб капюшоне, попросил у Дядюхи сигарету.
— Вот спасибочко, уважил старика, — и окунув нос в розовые от огня ладони, смачно затянулся.