– Нет, никакой это ни юбилей, – скажу я Реми.
– Это секта! – прошепчет он, путаясь в занавеске.
Теперь на часах пять двадцать пять. До утренника с чаепитием ещё далеко, но Гаятри сегодня проснулась с птицами. И с ними же защебетала. Нет, лучше уж сказать: затрещала – затрещала руганью! Да так ладно, шумно, по-вороньи, что пернатые скандальницы с чёрными, цвета непроглядной океанской глубины клювами, которые ещё с минуту назад надрывно хрипели во все горла и с ненавистью щипали друг у дружки перья, впали в ступор. Похоже, они, как и подружки, ей завидуют. «Ох, как же хорошо трещит! – наверное, думают вороны. – Тяжело, занудно, прелесть просто!» И, действительно, получается у неё отменно: в воздух летят массированные абзацы без запятых и точек, а стёкла дребезжат, как от прогремевшей автоматной очереди.
Сейчас она не та молчаливая угодница, что ласково жмётся к дереву, пока звучит хвалебная песнь в её честь, – думаю я, подглядывая из спальни, – она – фурия в домашнем сари. И что же, интересно, её так злит? Неясно! Верно одно: винит во всём своего мужа, сидящего в плетёном кресле человека с распахнутой газетой перед лицом, полуголого (в одних лунги33), босого и, кажется, безвинного, хоть глаз его не рассмотреть. И держится-то молодцом! Сидит, читает и в ус не дует: ни в свой, ни в ус политика, застывший на фото первой полосы. Безмятежно так сидит, будто вовсе и не здесь, а на какой-нибудь полянке, безлюдной, горной, и рядом убаюкивающе журчит лесной ручей, а не грохочет водопад «Gayatri Falls34» наследия ЮНЕСКО; и будто овивают его прохладные ветра, а не круги, вышаганные походкой бойцового крикливого петуха, потрясывающего над ним дряблой шеей.
Свирепая тирада длится с четверть часа и вдруг стихает, так же внезапно, как и началась. Снова – к окну. Гаятри стоит, тяжело дышит, оправляется. Коротким гребнем подчёсывает снизу растрёпанные волосы, неторопливо собирает в узел, паллу обматывает худую поясницу и живот, свободный край тычет за пояс. Пёрышки чистит, вздыбленные от собственного кукареканья! – злорадствую я и тут же подмечаю перемену в ней, как грустно неподвижно она взглянула на газету, всё ещё читаемую, вздохнула. На миг мне даже стало её жаль. Этот равнодушный, вялый тип, поди, несправедливо её обидел. Быть может, поделом была разборка?
Меж тем Гаятри взбодрилась – вот шустрая! – раскрыла плечи-крылья, задрала ястребиный нос, точно что-то решила, или на что-то решилась, рывком выудила припрятанную в кустах метёлку – сухую, длинную, как она сама, – и зашагала в сад привычной деловитой старушенцией, мурлыкающей под нос что-то бесстрашное, жизнеутверждающее, похожее на «I will survive». Платье шуршит, сандалии – тоже, а спустя минуту – и сухая листва, которую она метёт на заднем дворике, которая летит с её двора на наш.
Как хорошо, – думаю я. – Мир – хорошо!
Из храма доносится звучание последней мантры и угасает колокольчик, птицы больше не галдят и даже можно слышать, как с варкальской станции, присвистнув, тронулся плацкарт.
Тишина – хорошо, – подмечаю я, зевнув, прикрыв глаза.
Не совершенная, конечно, – следом домысливаю. – А местная, пошаркивающая веником, но пусть хотя б такая.
И в тот же миг, будто мне назло, будто в протест снаружи раздаётся скрип, пронзительный, протяжный, противнейший. А это ещё что? Опять – к окну.
Не может быть!
Гаятри…
Застыла на дорожке сада, у кучки с листьями. Глаза закрыты, запястья разведены, метёлка уж не ходит, а покорная, лежит у пыльных ног. И лишь слегка дрожит пучок на голове, покачиваются висячие серёжки и вновь освободившийся подол паллу. Старушечий открытый рот несимметрично искривляется и исторгает: «А-а, а-а, а-а, а-а! А-а, а-а, а-а, а-а!» – не то песню, не то вокальное упражнение, визгливое, болезненное, волнообразного мотива, напоминающее арию Царицы Ночи, но ту, что исполняет Баба-яга. Какой кошмар! Сжимаю уши и не верю глазам: она в очередной раз – не она, теперь – оперная дива, царица в тапках, причём безжалостная царица. Захлопываю створки окон и те, что по соседству, в гостиной; сажусь у занавески и просто жду.
Неумолимое вытьё кривит эфир ещё чуть больше десяти минут, невыносимых бесконечных. И когда уже начало казаться, что Гаятри – не бабушка, а волк, ею прикинувшийся, откуда-то донёсся свист – панический, не менее истошный, чем вокализ певицы.
Неужто полицейский?
Нет, кастрюля – прешер кукер, который Гаятри ещё до своей ругани поставила на газ и о котором, хлопоча, забыла. А тот оповещает, нет, орёт: «Нут готов!». Вернее, так: «Ну-у-ут го-тов!», зовёт, пыхтит и брызжет раскалённым потом. И, кажется, как паровоз, вот-вот умчится, сбивая всех, опережая тот плацкарт. Гаятри вскидывается, как от удара плёткой, рычит от гнева и вновь, растрёпанная, семенит гасить огонь.
***
Как же меня бесит этот никогда не прекращающийся варкальский бурдон и звучащая не в лад с ним разноголосица. Никак не могу выспаться! Каждый день одно и то же: с полночи подслушиваю гундосящих в темноте за москитной сеткой тысячи сверчков, потом, так и не уснув, провожаю с окошка месяц, а дальше – рассвет, несусветная птичья болтовня, гневливая Гаятри, блендер, метёлка и «грандиозные» бельканто. Хоть подушки в уши заталкивай. Правда, пожалуй, это не поможет. Ведь и в голове сплошная какофония, сбившийся с пути караван мыслей: про сегодня, про вчера, про вечера и, конечно же, он, уже порядком надоевший «Кто я?»
Может, он и неважный, вопрос этот? Может, надо забыть о нём?
Смотрю на двух спящих рядом глубоким сном мужчин. И как это у них получается – спать?
Накануне я сказала Реми, что хочу быть особенной, не хочу быть посредственностью, не хочу быть, как все. Он ответил, что большинство людей глупы. Точнее, он сказал, тупы. И что я не тупа, поэтому посредственностью мне уж не быть.
– Хотя, – добавил он. – К старости люди трогаются умами и начинают нести чушь. Вот тогда, всё возможно: и посредственность, и особенность.
Поразительно, как ему удаётся сначала обнадёжить, а потом напугать.
– Что со мной не так? – продолжаю я.
– Я думаю, что ты, как бы это сказать, ну, уж чересчур не тупа. Поняла?
– Нет.
– Ну, ты настолько не тупа, что это причиняет неудобство.
– Горе от ума?
– Умный человек находит всему оправдание. И счастью тоже.
– Ты имеешь в виду, что мне нужна причина для счастья?
– Типа того. Или по-другому, твоё счастье уж больно зависит от разных факторов.
– Каких?
Он задумывается.
– Ну, например, ты не можешь найти своё «предназначение», – он закатывает глаза, как будто его вот-вот стошнит, и при слове «предназначение» сгибает пальцы в воздухе, обозначая кавычки.
– Что значит «предназначение»? – повторяю тот же жест пальцами и смотрю с явным недоверием.
– А то, что «предназначения», может быть, и нет вовсе! – он ехидно улыбается.
– Как это, нет?
– Ну, прости, может быть, и есть, – заметив, как мой голос, постепенно набирая высоту, вошёл в зону турбулентности, Реми начал отступать. – Только, сколько ты ещё будешь ждать, пока найдёшь его? Точнее, сколько ты ещё будешь страдать?.. И мы от этого тоже.
– Что ты сказал? – спрашиваю его не оттого, что не расслышала, а, давая понять, что не верю своим ушам. – Между прочим, до встречи с тобой, вопрос о «предназначении» меня совершенно не тревожил! Я училась, я работала и большую часть времени была счастлива! И вообще, почему ты говоришь «мы»? Ты имеешь в виду себя и Бруно, что ли? Не надо обобщать, понял? Говори про себя и не вмешивай сюда ребёнка! И ещё, если я не согласна на роль «просто мамы», – тут я снова демонстрирую воздушные кавычки. – То это говорит только о том, что я способна на большее!
– Бла-бла-бла! – передразнивает Реми, широко раскрывая рот, как будто его нижнюю челюсть хватил паралич.