Утром отец очень стыдился своей вчерашней горячности. Воробьева он выпустил из каталажки на рассвете. Встретив меня с рыбалки, хмуро покосился на железный хлам:
— Зря я вчерась, сгоряча…
После завтрака он вместе со мной пошел в волисполком. На крыльце повстречались с товарищем Бородулей — неугомонный председатель уже собрался в разъезд.
— Слушай-ка, Григорьич, погоди, — остановил его отец. — Слушай-ка, а ведь мы с тобой зря решили изрубить паровики. Сгоряча. Ты поглядел бы, что я вчерась наделал! Все до невозможности изуродовал. Куда оно годится теперь, то железо? Хлам! Выбрасывать надо! А ведь можно было по-хозяйски решить: найти жестянщика, наделать ведра…
— А потом? — с кривой ухмылкой спросил Бородуля.
— Распродать! Народу одна польза.
— Ну и удумал же ты, Леонтьич! Вот голова! — зашумел горячий Бородуля. — Да ты сам-то случаем не начал прикладываться к лагункам? А чего же тогда ересь несешь? Где нам тут железные заводы заводить? Да еще торговлю? Тебе забот мало? Руби и выбрасывай!
— Больше нечего, все изрубил, — вздохнул отец. — Ну, а кадки?
— Вот кадки — продай.
— Опять же они, Григорьич, на торгах тем же самогонщикам достанутся! — возразил отец. — Не-ет, как хошь, а это не дело! Ни паровиков, ни кадок им не видать! Вот так-то лучше! — Отец приблизился к Бородуле и заговорил потише. — Ты знаешь, что я надумал? Раздать кадки вдовам, у каких мужья погибли, наши товарищи-партизаны!
— А как? Без всякой платы?
— Знамо дело — без платы! — оживился отец, заметив, что его мысль как-то задела Бородулю. — Какая со вдов плата? Вдовье спасибо нам всего дороже!
— Вот тут ты здраво, здраво, — даже несколько растроганно одобрил Бородуля. — Только кто этим делом займется?
— Да я сам займусь! — ответил отец. — Свяжусь с сельскими Советами, у них все вдовы на учете. За три дня все кадки развезут. А ведь скоро огурцы солить!
— Действуй! — распорядился Бородуля.
И действительно, отец очень быстро осуществил свой план. Но он совершенно не предвидел тех последствий, какие вызовет его добродетельная затея. Слухи о ней, несомненно, с необычайной быстротой облетели всю волость и взбудоражили самогонщиков, с нетерпением поджидавших новые торги. А тут как раз подошло воскресенье — базарный день в Больших Бутырках. На площади спозаранку собралось много разного люда. Самогонщики хорошо знали друг друга: сват да брат, свояк да кум. Возмущенные подвохом отца, они собирались кучками у своих возов и гудели в бороды. Вскоре, здорово растравив себя, большой толпой двинулись в сторону нашего двора.
Впереди толпы шел коренастый бородач в жилете поверх синей, в горошек, сатиновой рубахи, в широких шароварах, заправленных в яловые запыленные сапоги. Сейчас многие посмеиваются над изображениями кулаков на плакатах первых лет Советской власти. А ничего смешного тут и нет: художники зачастую списывали их, как говорится, с натуры. Тот, что вел толпу к милиции, был кряжист, бородат, на его жилете сверкала золотая цепь! Он будто только что сошел с плаката! Несомненно, он не однажды видел свой портрет на плакатах, какие тогда доходили даже и до сибирской глуши. Но, стало быть, он и чихать не желал на свое плакатное изображение! Он отказывался от всякой маскировки, тем самым стараясь с предельной наглостью показать полную уверенность в своем могуществе. Он понимал, что для него миновали лихие, ураганные годы. Можно было уже расправить грудь. Приближаясь к нашему двору, он ускорял свой твердо печатающий шаг и чем-то вдруг напомнил мне колотящего ногами о землю коренника в паре Бородули.
Правда, в постепенно растягивающейся толпе, пылящей за плакатным вожаком, по внешнему виду никого нельзя было зачислить в его клан. Это были обыкновенные, разномастные на вид мужики. Одно их сближало — большое возбуждение. Впрочем, негодующая разноголосица над толпой у нашего двора постепенно стихла. Но это показалось мне еще более угрожающим.
Почуяв недоброе, я скрылся за калиткой и щелкнул железной задвижкой. Со второго этажа спустился отец, и я сообщил ему с тревогой:
— Идут!
— Вижу.
Оправив на себе гимнастерку и ремень с кобурой, отец подошел к калитке, в которую уже стучали, и открыл ее молча. Несколько секунд он с усмешкой смотрел на вожака толпы.
— А-а, это ты, Филимон Трухляев?
Трухляев твердо поправил отца:
— Мы.
— Стало быть, с большой нуждой, раз с такой подмогой?
Сдерживая себя, Филимон Трухляев весь побурел от прилившей крови. Прикрывая задубелой ладонью волосатый рот, он откашлялся и спросил приглушенно:
— Когда же торги? Пора бы…
— Торгов больше не будет, — ответил отец.
— Поди, уж расторговались, чо ли?
— Что спрашиваешь? Знаешь ведь…
— Знать-то, понятно, знаем! — Голос Трухляева вдруг загудел свободно, басовито. — Но вот скажи-ка нам на милость, по какому же закону вы отменили торги? И раздали кому попадя наши кадки?
— Взяли да и раздали. Вдовам.
— Самоуп-равство! Своево-олие!
— У каждой власти — своя воля.
— Выходит, ваши законы вроде дышла? Куда повернул, туда и вышло?
— А ты что, гражданин Трухляев, пришел допросы мне учинять? — В спокойном тоне отца уже чувствовалась некоторая острота. — Откуда, знать бы, взялись у тебя такие права? Кто тебе дал их?
— Не один я пришел, — возразил Трухляев, намереваясь припереть таким замечанием отца к воротам. — Не один спрашиваю.
— А кто же еще?
— Народ!
— А где он?
— Уже и народа не видишь, что ли?
— Не вижу! — отрезал отец. — За тобой не народ, а одни злостные самогонщики! Со всеми я лично знаком!
— Глядите-ка, мужики! — Трухляев обернулся к толпе, давая понять, что требуется немедленная поддержка. — Он вас и за народ-то не считает! Это кто же вы теперича, мужики? Зверье какое, чо ли?
И толпа, как по команде, ожила, загудела:
— У них народ — одна гольтепа! Вот кто!
— Говорили, слобода, слобода, а где она?
— Жди от них слободы! Высохнешь!
— Испить с устатку не дают!
Отец терпеливо переждал шум толпы.
— А зря вы, граждане самогонщики, шумите, — заговорил он затем. — Народ сейчас на покос выезжает, а вы за кадками? Опять гнать?
— Пускай власть гонит! — отрезал Трухляев. — Откройте казенки, тогда и не будем гнать! Правильно говорю, мужики?
— Ишь ты, чего захотел! — ответил ему отец с ненавистью. — Народ в России голодает, а наша Советская власть будет переводить зерно на зелье, казенки открывать, вас, живоглотов, ублажать? Так, да?
— Ну ладно, ладно, кадки раздали, так тому и быть! — Трухляеву явно не нравилось, к чему ведет затянувшееся препирательство с отцом. — А как насчет паровиков, а? Назначай торги! Выкатывай!
— Никаких торгов! — ответил отец. — Тоже даром раздадим.
— Опять вдовам?
— Зачем они вдовам? Идите, разбирайте!
Что тут сделалось с толпой! Ничего не подозревая, все с радостным оживлением двинулись к воротам:
— Давно бы так! А то говорим, говорим!
— А кадки мы добудем! Чего там!
Не знаю, зачем отец устроил для самогонщиков такое тяжкое испытание. Он так ненавидел этих людей, что второпях, вероятно, не нашел более осторожного выхода из создавшейся ситуации. Впрочем, может быть, ему захотелось пронять их до печенок, потому он и не побоялся определенного риска.
Толпа самогонщиков ворвалась на наш двор, предвкушая изрядно поживиться на даровщинку. Но на полпути к горе искореженного железа Трухляев остановился как вкопанный и даже слегка подался назад. Круто обернувшись затем к толпе, он вскинул перед ней руки, словно взывая к небу:
— Дак што ж это такое, мужики? Глядите, чо наделали! Глядите! Разбой, чо ли? Разбой!
Он рванулся вперед, схватил у подножья горы железа измятый, весь в рваных пробоинах, паровик и швырнул его под ноги ошарашенно примолкших людей:
— Глядите, мужики!
Толпу взорвало. С гвалтом, проклиная власть и весь свет, а заодно и бога, самогонщики начали дружно расшвыривать гору железа по двору, надеясь, должно быть, найти хоть один паровик, годный для дела. Но такого не находилось — отец трудился старательно. Самогонщики были в бешенстве.