— Как же тебе удалось выпытать-то у такой молчуньи?
— А запросто, — с хвастливой живостью заговорила Дуся. — Увидала она у меня шелковый лоскуток, вот такой, и давай просить: «Отдай да отдай христа ради!» Я и догадалась: на кисет просит. А я сама берегла его на кисет, да некому было еще дарить-то… Я заупрямилась, а она в слезы. Тогда я и говорю ей: «Скажи, кому собираешься дарить, тогда и отдам!» Долго ревела она, а все ж таки созналась: «Да Лучке, — сказала. — Присушил он меня, извел до смерти…»
— Когда это было?
— Да за неделю до праздника.
— Какой он был, лоскуток-то твой?
— Синий такой, шибко баский…
Теперь не оставалось сомнений: утопленница и есть Ксюша. Я ожидал, что отец сейчас же покажет Дусе кисет, найденный на груди несчастной девушки, но он почему-то не сделал этого, а только сказал:
— Спасибо, Дуся, что пришла…
Дуся будто не поняла, что свободна, и не собиралась двигаться с места. Встревоженная разными догадками о судьбе своей подруги, она долго теребила у груди кисти платка.
— Где же Ксюша? — спросила она наконец, но очень тихо и робко, боясь своего вопроса. — Однако, дяденька, вы знаете?
— Узнаем скоро, Дуся, узнаем, — пообещал отец.
Когда она ушла, Плетнев предложил:
— Надо к Барановым. Хозяйку поднять с постели…
— Пусть спит, — возразил отец, словно очень заботился о здоровье хозяйки, у которой жила Ксюша.
— Тогда Лучку схватить!
— Да вряд ли он дома, — ответил отец. — Скорее всего, опамятовался да и махнул куда глаза глядят. А если дома — не будем пока и его тревожить. Пусть малость остынет и решит, что все сошло.
Утром хозяйский сын, найдя какое-то заделье, побывал у Барановых и узнал, что Лучки действительно нет дома: по словам родителей, он сразу же после праздника отправился к знакомым в Рубцовку, где собирался будто бы заказать к свадьбе сапоги.
— Значит, он, — заключил отец. — Будем искать!
Луку Баранова задержали лишь через два месяца в Барнауле. Он работал грузчиком на речной пристани. Его перевезли в уездную милицию, куда затребовали и его дело. Я так и не узнал, удалось ли следствию доказать его виновность в убийстве Ксюши.
Мне долго не давала покоя судьба несчастной девушки. В воображении без конца возникали картины ее недолгой жизни.
…Эта печальная история с Ксюшей трогала меня до слез, и однажды я неожиданно решил записать ее на память. Но, удивительное дело, — я никак не мог изложить на бумаге то, что было почти наизусть заучено мною. Под пером все получалось в ином виде; незаметно нарушалась цепь событий, появлялись совсем ненужные слова, фразы и даже сцены, а главное — все написанное не трогало душу.
Я был тих и задумчив, когда в моем сознании история Ксюши слагалась сама собой. Но после неудачной попытки изложить ее на бумаге я совсем притих и погрустнел…
В те дни отец, должно быть, особенно внимательно наблюдал за мною. Наверняка он решил, что моя грусть навеяна неприятно закончившейся поездкой по волости.
— Эх, ясно море! — заговорил он однажды. — Видать, напугала тебя та бедняжка. Однако, не поедешь больше.
— А ты опять собираешься?
— Да надо бы…
— Я готов!
…Не могу сказать с уверенностью, что побуждало отца брать меня с собою не только в обычные ознакомительные поездки по волости, но даже и на отдельные операции. Его действия, конечно, рискованны и противозаконны. Но, я думаю, не безрассудны. Я был рослым мальчишкой, повыше иных милиционеров и, что важнее важного, умел хорошо скакать в седле и при необходимости пускать в ход любое оружие. Вот отец и не боялся брать меня с собой. Конечно, чаще всего он старался во время операций отвести мне роль коновода, но в ночных облавах для любого из нас было много неожиданностей, случалось даже, что и самогонщики, которых мы накрывали на месте преступления в потайных местах, встречали нас стрельбой.
Сейчас трудно, конечно, поверить, что я занимался такими делами в мальчишеском возрасте. Да не мальчишками мы были в четырнадцать лет! Мы были уже взрослыми, вот в чем дело!
Ожидание чуда
Стеснительность всегда мешала мне быстро заводить знакомства в новых местах. В Красноярке, кроме того, мешала еще и занятость в милиции. Не видя с моей стороны открытого желания встречаться, красноярские ребята в отместку относились ко мне с предубеждением и настороженностью. Только секретарь комсомольской ячейки Виталий Голубцов, сын местного учителя, поставив меня на учет, раза два или три заходил в наш дом и звал меня на собрания, но всегда получалось так, что срочные дела, а особенно выезды с отцом, мешали мне встретиться и познакомиться с местными комсомольцами. Как ни странно, но через какое-то время меня сблизил с ними бывший солдат, контуженный на войне с Германией, Тимофей Егорович, а проще — дядя Тимофей, зачастивший в наш дом.
Дядя Тимофей одиноко жил в своей избушке с разгороженным двором, не имея никакого хозяйства и не испытывая нужды возиться с ним: ему недосуг было отвлекаться от своих тягостных дум, мучивших его уже не один год. Уходя на войну, дядя Тимофей оставил в селе молоденькую жену Анку, первую красавицу на селе. У них был ребенок, годовалый мальчик, но вскоре он умер от простуды. Анка ждала своего нареченного, своего Тимошу, терпеливо, преданно и вела, как могла, бедняцкое хозяйство. Но вот наконец-то вернулся домой бывший солдат-фронтовик Тимофей, и вдруг оказалось, что он немного «тронутый», иначе — не совсем в здравом уме. Он и буйствовал, но иногда «заговаривался», что Анку очень опечалило и напутало. Она была в отчаянии. Два года она страдала, старалась всячески лечить мужа, но ничто не помогло — и она вдруг исчезла из села. Кстати, с одним из лекарей-прощелыг, лечивших Тимофея травами. С того дня прошло три года.
Дядя Тимофей стал еще чаще «заговариваться», особенно если кто-нибудь заводил речь об Анке. А таких охотников-озорников в селе, к сожалению, находилось немало. Эти недобрые и даже жестокие люди, желая позабавиться над дядей Тимофеем, часто уверяли его, что видят Анку то в одном, то в другом месте и всегда — не очень далеко от Красноярки: то она бродит в лугах и собирает ягоды, то едет куда-то с мужиками, то сидит у Алея и поет грустные песни. Бедный дядя Тимофей всегда беспредельно верил этим байкам, а потом, страдая, сам разносил их по селу, не понимая, отчего они всюду вызывают хохот…
Дядя Тимофей, еще молодой мужик, русоволосый, подстриженный в кружок по тогдашней деревенской моде, многим поразил меня с первой встречи. Он зашел к нам утром, перед самым завтраком: ему уже доводилось бывать в нашем доме в мое отсутствие, и ой был знаком с моей матерью.
— Можно? — спросил он вежливо, стоя еще за порогом, очень удивив меня своей вежливостью. — Спасибо, Евфросинья Семеновна, — поблагодарил он мать, когда она разрешила ему войти, и опять удивил тем, что назвал мать точным, неискаженным именем, что для тогдашней деревни было редкостью.
Дядя Тимофей снял галоши с голых ног и повернул их носками к порогу, словно боясь, что второпях, когда настанет время, позабудет, куда в них идти дальше…
Я почему-то замер от этого его поступка.
Пройдя босиком до голбца, дядя Тимофей перед тем как сесть опять вежливо спросил:
— А я не помешаю?
— Садись, садись, — неохотно пригласила его мать; она не любила гостей во внеурочные часы, а тут к тому же стряпала оладьи.
Матери уже было известно, что дядя Тимофей словно бы считал своим основным долгом собирать и разносить по селу свежие новости. Он радовался, что делает приятное, нужное людям дело, и был доволен, когда его похваливали за это…
— Ну, чего там в селе-то нового? — спросила от печи мать. — Рассказывай.
— А нынче, Евфросинья Семеновна, особых новостей пока нету, — ответил дядя Тимофей, явно сожалея, что тем самым огорчает любознательную мать. — Ночью парни и девки гомонили чуть не до зари. А потом один парень — Ванька Зубарев — забрался к своей зазнобушке на сеновал, по ее согласию, знамо, дело. Ну, с устатку-то и заснул на зорьке чересчур крепко, а отец той красавицы-то и прихватил их на месте. С вилами гонялся за Ванькой! Одна смехота! А чего же гоняться-то после времени? Вот и все…