С каждым днем пустели полки канцелярского шкафа отца. Вскоре в нем остались лишь большие, сложные дела. Но их было немного. Случилось как-то само собой, что и до них добрались мои руки. С такими делами работать было очень интересно. Приходилось глубоко вдумываться в десятки хитроумных показаний, изучать разные документы, чтобы безошибочно прийти к единственно верной истине. Окончательное суждение всегда давалось с большим трудом, после долгих колебаний и раздумий. Это была уже творческая, мыслительная работа.
В сложных делах часто обнаруживались ошибки и просчеты при ведении предварительного следствия малограмотными работниками милиции. Приходилось вызывать нужных людей на дополнительные допросы. Отец вел допросы, а я, записывая показания в протоколы, с интересом наблюдал, как изворачиваются преступники, стараясь запутать свои следы и направить следствие в ложное русло. Каких только не видел я здесь людей! К моим прежним наблюдениям о людях почти ежедневно прибавлялось много новых, разительных, зачастую потрясавших мое юное существо и вызывавших тяжкие раздумья о живучести зла.
Но я не забывал и о своем Игреньке. Урывая время, утрами тщательно чистил его скребницей. Игренька подрагивал от щекотки, он был доволен моей заботой и, поощряя меня, помахивал ушастой головой. После чистки бархатистая шерсть на нем блестела особенной, солнечной золотистостью. Потом я поил его у колодца на нашем дворе. Игренька любил вволю насладиться чистейшей колодезной водицей: пил не торопясь, с передышками, с раздумьем, слушая, как с губ срываются и падают в колоду капли. Потом я задавал ему сдобренную отрубями сечку, заготовленную Архипычем, или степного сенца. В последнюю неделю конюх отводил всех милицейских коней, кроме дежурных, на попас в поскотину. На вольной пастьбе по свежей зелени Игренька еще более раздобрел и, кажется, стал похваляться своей статью. Но меня не забывал едва его пригоняли в село, он отделялся от других коней и заворачивал к воротам нашего двора.
…Игренька действительно оказался послушным и рысистым конем. Рысь у него была ровной, размеренной, словно он всячески заботился о своем седоке. Но мы редко пускали коней рысью: наступили жаркие дни. Отец и я обычно ехали рядом, изредка переговариваясь, а впереди нас — за проводника — милиционер Воркуша, красноярский житель, бывший партизан, хорошо знавший многие места по Алею. Я ничем не тревожил своего коня. Держа поводья свободно и опустив плеть почти до земли, я наслаждался размеренным покачиванием в седле и глуховатым топотом наших коней по мягкой дороге.
Крестьяне уже закончили все работы на своих пашнях. В степи безлюдно, необычайна просторно и безмолвно. С седла было видно, что за пашнями, собственно и начинается настоящая степь. Она катилась под уклон в северную сторону, к бору, у которого прошло мое детство. Для человека с чужой стороны наша степь могла показаться однообразной, утомительной для глаза и, может быть, даже ненужной на земле. Но она была прекрасна, наша степь: безбрежная и слегка волнистая, она катилась в далекую даль, за горизонт, как могучее море, трогая душу обещанием неожиданных открытий. Можно было со спокойной совестью отдаться в мыслях ее властной стремнине. Степь всегда была отзывчива к человеку, очарованному ею. Наедине со степью можно оставаться долгие летние дни, совершенно не страдая от одиночества. Она не только утверждала покой в мятущейся душе, но всегда побуждала к радостным раздумьям.
Но и на Алее было хорошо.
Отец оказался прав, расхваливая эту небольшую реку, несущую свои воды с алтайских предгорий. Я не однажды задерживался у берегов Алея, чтобы всласть насмотреться, как он прокладывает себе извилистый путь по широкой луговой пойме, расшитой зарослями кустарников — забокой. Здесь Алей был, по существу, уже не горной, а степной рекой.
Очень легко и высоко взвихриваются неожиданные, причудливые юношеские мысли, когда спокойным шагом едешь на коне степью или речной долиной. Не замечая того, ты быстро взрослеешь в такие часы…
Все села после троицына дня были тихими и нарядными: перед домами еще стояли воткнутые в землю, слегка увядшие березки. Наличники и ворота украшены березовыми ветками, улицы подметены. Крестьяне утихомирились после пьяной гульбы, не выходили со своих дворов, но, должно быть, все еще страдали с похмелья и не брались за какие-либо дела.
Отец знакомился с председателями сельских Советов и сельскими активистами, чаще всего из бывших партизан, подробно расспрашивал их о всех событиях, происшедших в селах за последнее время. Потом мы выпивали у хлебосольных хозяев кринки две холодного молока с хлебом и отправлялись дальше…
…На пятый день, уже возвращаясь домой, мы выехали к Алею выше Красноярки и здесь решили передохнуть у реки и попасти коней. Обжигающе палило солнце. Нас облепляли привязчивые кровопийцы-пауты.
Занимаясь нелегкой и неприятной работой, отец всегда оставался человеком восторженного склада. Его живой взгляд не пропускал в дороге ничего, что могло быть отмечено особой метой. Он восторгался то полетом орла над степью, то всходами хлебов, то жеребятами, пасущимися в лугах, то необычным деревом в речной пойме. А уж рекой-то восхищался больше всего; ему нравилось, как она завивается в воронки у обрывистых берегов, как смывает нижние, свисающие над ней ветви краснотала, стараясь увлечь их с собой, как играет кое-где легкой рябью. А вот в селах ему не нравилось…
— В природе все хорошо и красиво, — заговорил он и тут, на привале у реки, как заговаривал уже не однажды. — Не то что у людей. Едешь ли степью, лугами — душа поет, а заедешь в село — с души воротит! И сейчас, распроязви их, окаянных, везде самогонкой воняет!
— Происшествий нет, и то ладно, — сказал Воркуша.
— Без происшествий не выпить столько этой заразы! — не согласился отец. — Происшествия были, да только о них помалкивают. Самое малое — все небось перессорились, передрались, обозлились друг на друга. И жизнь везде стала хуже, чем до праздника. Затихла. Затаилась. Когда она теперь станет прежней?
— Привычное дело, — меланхолично заметил Воркуша. — Издавна так заведено.
— Вот и беда…
— Так всегда и будет.
— Не будет!
Отец никогда не позволял себе думать плохо о будущем; не позволял этого и другим…
Неожиданно из-за кустарника на дороге показались трое босоногих мальчишек с холщовыми сумками через плечо, набитыми, вероятно, щавелем. Шли они торопливо, встревоженно, но, увидев нас, остановились и стали о чем-то совещаться, бросая в нашу сторону короткие взгляды.
— Ребятки, что у вас случилось? — крикнул им отец.
Один из мальчишек, постарше и побойчее, сделал несколько шагов от дороги для удобства разговора и ответил:
— Вон тама-ка, дяденька, утопшая…
— Где-ка? — тут же вскочил отец.
— А вон тама-ка, недалече, за кустами…
— Она в воде?
— У самого берега, под кустами.
— Покажите, ребятки!
— Мы боимся. Мы бегом оттудова…
— Она не ваша?
— Не-е…
Пройдя около сотни шагов до очередной излучины, мы свернули к реке и стали внимательно осматривать все одинокие прибрежные кусты. Стрежневая струя шла здесь близ берега, качая ветки краснотала, забивая под них все, что несла с верховья. И вот Воркуша, шедший впереди, тихонько подал голос:
— Здесь…
Я смело полез было за отцом, но он остановил меня:
— Посиди в сторонке.
Отец долго молчал, вероятно, рассматривая утопленницу, а затем воскликнул горестно:
— А ведь еще девчонка! Лет семнадцати!
Потом отец и Воркуша долго возились за кустами, всплескивая водой. Вышли они из-за кустов ниже по течению, у небольшой отмели. Отряхивая мокрые руки, отец спросил сумрачно:
— Не унесет?
— Не должно, — успокоил его Воркуша.
— Когда же она утонула?
— Не позднее как третьево дни…
— Выходит, на троицын день?
— Видать, так…
— Вот тебе и происшествие…
За три дня утопленницу могло принести водой издалека, но могло принести и из самого ближнего села: то и дело забивало струей под кусты и там придерживало…