Я был потрясен семейной историей, какую поведал мне Егорша, но особенно почему-то поступком полячки, поехавшей с его отцом в далекий и чужой край.
— И ведь поехала! Поехала! — прошептал я изумленно. — Даже не зная нашего языка!
— Вот и поехала… — заодно со мной подивился и Егорша.
— И знала, что у отца есть семья?
— Знала.
— Что же она… так полюбила?
— Ага, полюбила, — смущенно, шепотком подтвердил Егорша. — Когда мамка спросила ее об этом, она заплакала и закивала головой. И ответила смешно так: «Люб, люб…»
— Что же мать?
— Тоже заплакала, — ответил Егорша. — Я думал, мамка будет бить ее кочергой, а она села — и тоже заплакала, и стала прижимать нас к себе…
— И они ушли в старую избу?
— Ушли.
— А хорошая она, эта полячка?
С задержкой, с трудом, но Егорша ответил:
— Хорошая… — И долго молчал, заравнивая выбитую пятками ямку перед собой. — Мамка шибко заболела тогда. С неделю пластом валялась в кровати. А она… эта женщ-щина… все приходила к нам в дом, всех кормила, за мамкой ухаживала. Так и не отходит, бывало, от ее кровати: то поесть мамке даст, то попить… И к нам все с лаской. Все говорит, говорит, а чего — не понять, но все вроде ласковое. Я сначала сердился на нее за батю, а потом… что же сделаешь? Видно, так на роду написано. Вижу, и ей ведь не сладко доводится. Ну, и жалко стало…
— А теперь она ходит к вам?
— Редко, — ответил Егорша. — Они избушку себе ладят, телочку завели… Мамка-то наперво все просила бога: «Скорее бы ушли!» А потом гляжу — молока ей в кринке несет, яичек. «Пусть подкормится, — говорит мне. — Она забрюхатела».
— А ты даешь ей окуней?
Егорша отвернулся, будто ему было стыдно признаться:
— Даю.
— Скоро они уйдут?
— К осени. А там уж, выходит, мне тут за хозяина быть. Только как подумаю об этом — реветь охота. Какой я ишшо хозяин? А мамка, чего она? Женщ-щина…
Мне невольно вспомнился Егорша на озере, когда он, кажется, совсем не работая кормовым веслом, мастерски направлял лодку к нашему любимому рыбацкому угодью, в непонятном мне тогда раздумье колюче, недобро поглядывая и вдаль, и в небо. Вспомнился и тот случай, когда он пытался кое-что выведать о жизни нашей семьи. Только теперь мне все в его странном поведении стало ясным и закономерным.
Егорша и его мать уговорили меня заночевать в их доме. Вероятно, хотели избавить от неприятностей…
Ночевали мы с Егоршей в прохладных сенях. С вечера долго продолжали разговаривать шепотком об истории, потрясшей и развалившей семью Егорши, а также и о том, на какие мысли наводила она, эта история.
Я спросил Егоршу, которого теперь считал другом:
— А ты пошел бы в церковь, если бы тебя насильно женили?
— Я убег бы! — не раздумывая, ответил Егорша. — Махнул бы в бор — и давай ищи меня с кадилом! Да теперь-то и вовсе без попа женятся. Запишутся в волисполкоме, получат бумагу — и живут! Да и кто меня теперя-ка заставит жениться на нелюбимой? Теперь я сам себе хозяин! Ну, а ты женился бы?
Тут у нас не обнаружилось никаких расхождений. Но они начались сразу же, как только речь зашла о невестах. Я спросил Егоршу:
— А ты женился бы на такой, как ваша полячка?
После долгого молчания Егорша ответил твердо:
— Нет.
— А почему?
— Да так… — замялся Егорша. — Все-таки она зря приехала сюда с батей. Что ей, там не хватало женихов? Парней везде много, а ведь с лица-то она пригожая…
— А я женился бы! — заметил я мечтательно.
— Других тебе мало, чо ли?
— Никаких других мне не надо! — ответил я Егорше. — Лучше ее не найти! Она ничего не побоялась, только бы всегда быть с твоим батей. Не побоялась бросить родню и поехать в чужой край, даже не зная нашего языка. Не побоялась явиться на глаза твоей мамке. На все решилась, раз полюбила твоего батю. Таких мало на свете, — заключил я, будто прожил сто лет и знал все, что следует знать в мудреной человеческой жизни.
…На другой день, еще в утренние часы, отец, вероятно по подсказке ребят, нашел меня на дворе Егорши. Он уже провел свое «расследование» происшествия в нашем доме и не счел нужным вспоминать о том при нашей встрече.
— Пойдем домой, — сказал он просто, слегка поворошив мои жесткие волосы, как бы тем самым незлобиво выражая свое осуждение моей оплошности. — Не бойся. Не тронет. Ну, а ту фузею, да и твою двустволку пришлось в амбар отнести. С глаз долой. Когда понадобится — возьмешь.
Признаться, я больше всего боялся, что отныне отец запретит мне касаться оружия. Этого, к счастью, не произошло, и я был благодарен отцу безмерно.
— Я приказал осмотреть и разрядить все ружья, какие в амбаре, — сообщил отец, когда мы отправились домой. — Подальше от беды. Тут я прежде всего виноват. Не доглядел.
Я спросил отца о Фадике:
— Как он там?
— Испугался очень. Затих. Молчит.
За обедом мать не глядела на меня, но сдерживалась, а брат Фадик, склоняясь над столом, зорко поглядывая по сторонам, украдкой подкладывал мне куски хлеба.
Пришлось недели на две разлучиться с ружьями. Но уже приближалось время летней охоты, когда, бывало, невтерпеж хочется супа с утятиной. Однажды ранним воскресным утром я удачно скрылся с глаз матери за амбар со своей охотничьей сумкой. В ней хранились припасы, оставшиеся с весны, — почти полный рог настоящего охотничьего пороха, кожаный мешочек с самодельной дробью. Не хватало лишь пистонов, но на их изготовление времени требовалось немного, и для них заранее была заготовлена полоска мягкой белой жести.
Едва я в укромном месте за амбаром изготовил пистоны, потайным ходом — через заборы — ко мне по уговору пробрался Егорша: мы теперь были почти неразлучны.
— А где ружье? — спросил Егорша.
— В сарае. Еще вчерась припрятал.
Вытащив из-за кадок ружье, мы тем же потайным ходом отправились на охоту. Все местные охотники были без ружей — оно сдано или припрятано, и потому на озерах в то лето не раздалось еще ни одного выстрела. Утиные выводки жили спокойно, быстро подрастая на обильном корме. Идти на дальние озера не было необходимости; для нас достаточно дичи и на озере у села. Правда, ради большой удачи стоило все же перебраться на другую сторону, где высились густые камыши и были хорошие заводи. Ну что же, лодка у нас есть…
И вот мы уже на полузаросшей тропке, с другой стороны озера: я с двустволкой наперевес, с напряженным, ищущим взглядом, а Егорша — в десяти шагах позади, готовый в любую минуту после моего выстрела броситься в озеро и с честью выполнить обязанности легавой. Как-то невольно преувеличивая сложность охоты, я часто останавливался и, оглядываясь на друга, предупреждающе махал ему рукой, и тот мгновенно припадал к земле, а я, постояв с минуту в напряженном ожидании, опять делал вперед осторожные, бесшумные шаги.
Было позднее утро, выводки давно ушли с кормежки и таились в камышах, прячась от проплывающих над ними седых луней. Поднимать старых уток из камышей и стрелять влет не имело смысла: не так я был богат припасами, чтобы позволить себе какой-то риск на охоте. Пока что я старался подкарауливать уток на воде, чтобы бить наверняка.
Мы строго берегли тогда каждую порошинку и дробинку, а особенно — каждый пистон.
Иногда на маленьких плесах я замечал одиноких утят. Они уже отбивались от семей и в одиночку прогуливались по озерному приволью. Но никак не удавалось подойти близко к воде: едва хрустнет под ногой — утенок ныряет. Но вот мне удалось-таки подкараулить одну молодую уточку. Она плыла осторожно, полузатопив свое тельце в воде, но ее все же задели несколько дробин. Однако уточка оказалась живучей, даже пробовала было нырять, но потом затихла и распустила крылья по воде.
Егорша, не раздеваясь, уже метнулся в озеро. Разгребая руками листья и цветы водяных лилий, он быстро добрался до уточки и, стоя по грудь в воде, поднял ее за крыло.
— Вот она, вот! — заорал Егорша так, что несколько крякв поднялись из близких камышей.