— А кто стрелять будет?
— Да ты! — не задумываясь, ответил Костюха. — Ты ведь стреляешь! Только, знаешь ли, уговор: бабахни как следует! Один раз, но как следует — на все село!
Мне тут же невольно вспомнилась одна старинная фузея, которую я видел в нашем амбаре. Она была даже побольше дедушкиной. «Да, если из нее бабахнуть, — подумалось мне, — действительно, прогремит на все село!»
— Ну как, добудешь ружье? — переспросил меня Костюха. — Тогда все! Давай сочиняй пьесу, и будем ставить!
Никакой пьесы я, конечно, не сочинял — ее сочиняли все мальчишки, задумавшие спектакль на диво взрослым сельчанам. Греясь на солнце после купания в озере, они быстро разработали основные сюжетные линии будущей пьесы, а заодно избрали актеров на главные роли и обговорили, что они, примерно, должны делать на сцене.
Дело оставалось за мною.
При повторном осмотре той фузеи, о какой я вспомнил при разговоре с Костюхой, мне все же пришлось отказаться от мысли использовать ее в финале спектакля: она могла сбить меня с ног. Но нашелся другой дробовик меньшего калибра, и даже заряженный, что имело немаловажное значение. Находка меня обрадовала. На всякий случай я даже замерил шомполом размер заряда в стволе дробовика и поразился: заряд был немалый, но тоже, пожалуй, мог бабахнуть на все село.
В воскресенье должен был состояться спектакль на берегу озера. Все шло благополучно. Мать в постоянной хозяйской суматохе, вероятно, даже и не заметила появления еще одного ружья на стене в кухне.
В воскресное утро вся труппа нашего театра на берегу озера провела единственную репетицию. Все получилось превосходно, особенно яростная партизанская атака и паническое бегство белых. Только все пожалели, что сцена без настоящего выстрела.
Настоящий выстрел прогремел вскоре, но не на берегу озера, а в нашем доме, когда я едва открыл калитку. Я так и свалился было на землю. Через несколько секунд после выстрела на кухне раздались душераздирающие крики матери, а из дома с испуганным лицом, весь в слезах, выскочил, мой младший брат Фадик.
Расследованием, произведенным позднее лично отцом, была воспроизведена такая печальная история, едва не стоившая жизни матери. Фадик был послушным мальчиком, всегда вел себя ровно, спокойно, вдумчиво всматриваясь во все темно-карими глазами. Но он всегда страдал от разных обид. Ему никогда, скажем, не шили ничего нового, а только перешивали то, что было недоношено мною. Ему пока что не разрешали касаться и оружия, а тем более — стрелять из него. «От одного всегда в страхе живешь, а тут еще второй будет с ружьями возиться!» — говорила мать. И Фадик, конечно, всегда страдал от зависти ко мне.
Это его и подвело.
В те минуты, когда мы, закончив репетицию, расходились по домам на обед, Фадик решил осмотреть новый дробовик, появившийся в кухне. Он почему-то был уверен, что мать ушла на огород, и не заглянул в горницу. Стащив дробовик со стены, он встал среди кухни и начал взводить курок. Но для этого требовалась мужская сила: Фадик смог взвести курок лишь наполовину, как двери горницы неожиданно распахнулись — и в дверном проеме появилась мать, у которой было искаженное, все в розовых пятнах, лицо. Бедный Фадик испугался насмерть, а мать бросилась к нему с криком… И Фадик от испуга не смог удержать полувзведенный курок! От оглушительного выстрела встряхнуло весь дом. Кухню заволокло дымом. Мать грохнулась на пол и надрывно закричала. Фадик не успел разглядеть ее в дыму и с ужасом бросился из дома.
Матери повезло. Фадик держал дробовик на уровне ее живота, когда она появилась в дверях горницы, но в то мгновение, когда из его пальцев вырвался курок, он каким-то чудом успел опустить ствол дробовика.
Когда я заскочил в дом, мать уже сидела на полу и кричала, потрясая кулаками, а у ее ног зияла в половой плахе огромная, вроде сусличьей норы, слегка опаленная дыра. (Позже осматривать эту дыру приходили даже все соседи; по общему мнению, в ружье был огромный заряд картечи, иначе не пробить бы такой плахи.) Увидев мать в отчаянии и ярости, я легко догадался, что мне как главному виновнику происшествия предстоит жестокая взбучка. И тоже немедленно бросился из дома.
Когда все ребята разочарованно разбрелись от озера в разные стороны, ко мне подошел Егорша. Даже он, избегавший ребячьих сборищ, приходил посмотреть «спектакль» про то, как воевали красные против белых. Он спросил:
— Отца дома нету?
— В отъезде.
Вероятно, Егорша уже что-то прослышал о характере моей матери. Подумав, он предложил:
— Пойдем к нам, а то попадет…
Так я впервые оказался у Егорши.
На его дворе стояла пятистенка, обычная для сибирских сел, и небольшая старая избенка. Егорша скрылся в пятистенке, а через минуту показался на крыльце вместе с матерью, еще молодой женщиной, но с горестным лицом и печальным взглядом. Однако она позвала меня живо, приветливо:
— Заходи, заходи. Сейчас обедать будем.
За стол кроме меня и Егорши уселись его мать и младшая сестренка. Отца не было дома, и я подумал: «На покосе, должно…» Во время обеда, частенько поглядывая в кухонное окно, я заметил, как какой-то мужик пересек двор и приблизился к двери старой избенки. У порога его встретила молодая женщина.
— Ешь, ешь! — сказала мать Егорши, заметив, что я поглядываю в сторону старой халупы: кажется, ей не хотелось, чтобы я вел свои наблюдения.
После обеда Егорша, стараясь чем-либо занять меня, предложил пойти на огород. Проходя мимо старой избенки, я увидел в оконце, что в ней за столом сидят мужчина и женщина. Обедают.
Едва Егорша закрыл огородные воротца, я его спросил:
— А в избе кто живет?
Не отвечая, Егорша прошел тропкой между грядок, а потом бороздой средь картофельной ботвы до конца огорода. Я шел следом, отчетливо сознавая, что вот-вот для меня откроется какая-то тайна. Наконец Егорша сел на землю у одуряюще душистой конопли и вдруг, опираясь локтями о колени, закрыл ладонями лицо.
— Кто же? — переспросил я нетерпеливо.
— Отец, — всхлипнув, ответил Егорша.
— Отец? А женщина?
— Женщ-щина… это его жена.
— Как же так?! Говори!
— Ладно, расскажу, раз такое дело, — согласился Егорша, открывая лицо; в глазах его стояли слезы. — Отец-то у нас хороший, плохого слова о нем не скажешь! Он партизанил со всеми вместе, был в Бутырском полку, у Мамонтова. Даже ранен был. В ногу. Ну, побили они беляков, вернулись домой. И отец, знамо, вернулся. Все мы радовались: живой батя, живой! Прошла зима, а там опять где-то началась война. Поляки, сказывали, на Расею полезли. И вот опять же зовут партизан: айдате, мол, помогать Красной Армии! Ну, отец тут же и записался в добровольцы и опять уехал воевать!
Егорша помолчал, ковыряя палкой землю.
— Долго его не было, — продолжал он через минуту. — Война там уже закончилась, многие вернулись домой, а его все нет и нет. Мы здорово тогда загоревали: где-то, видать, погиб наш батя родимый! Хоть в поминание записывай! И вдруг он возвращается, да не один, а вот… с женщ-щиной… Мать — в слезы, мы с Дунькой — в слезы. А он встал перед нашей матерью и говорит: «Прости меня, Лукерья Антоновна, ты сама знаешь, почему я это сделал». А потом и нам: «Простите и вы, детки…» И сам — тоже в слезы… Потом сказал: «Мы пока в старой избе поживем, а летом заведем свое подворье где-нибудь на краю села, сделаем какую-нибудь избушку на курьих ножках — и нам ладно. Зато все у нас будет полюбовно».
Нелегко мне было спрашивать, но я спросил:
— Стало быть, он не любил вашу мать?
— А его, сказывают, насильно оженили, — ответил Егорша. — Да и мамку силком выдали замуж. Она сама потом нам призналась: не хотела она идти за нашего отца, никак не хотела, грозилась в озере утопиться, а ее все ж таки заставили идти под венец. Вот так, брат, было при царизме-то! Теперь отцу встречается где-то в Польше вот эта женщина. Она не то полячка, не то еще из каких-то наций, но мы ее зовем полячкой… Когда отец привез ее, она совсем по-русски ни бе ни ме… Ну, скажет, бывало, какое-то слово, да и то невпопад. Один смех. Как они сговорились — ума не приложу.