Словом, оркестр полностью вошёл в жизнь части, и уже трудно было представить часть эту без оркестра.
И вот в это время как-то очень обидно стало за Петрова, за того самого Петрова, который в первый день своего появления в части рекомендовал себя Егорову как солиста, знатока и непревзойдённого мастера. Старшиной Сибиряковым он был «откомандирован» в штаб части как бессменный сигналист, и Петров, который в первые дни становления оркестра чувствовал себя на «особом положении», мол, «я-то уже работаю», «я-то при штабе», «на начальстве», «мы с командиром», – теперь начал ощущать свою отверженность от оркестра, то, что те знаки внимания, которые оказывались оркестру и командованием, и слушателями, – к нему-то не относятся, и что фактически он только числится по оркестру, а на деле-то – не музыкант, болезненно стал ощущать в самом себе! Теперь он стал чаще заходить в оркестровый домик, а однажды рано утром, проходя мимо штаба, Егоров услышал робкие звуки гаммы, извлекаемой из трубы. Оказывается, Петров решил заниматься! Хотел было Егоров сказать ему о его бахвальстве и самовольном присвоении звания «солиста», но пожалел! Пусть поработает над собой, кроме пользы ничего не будет. Но когда Егоров рассказал об этой утренней гамме оркестру, музыканты дружно заговорили:
– Пробрало лодыря! Совесть заговорила. Может, и исправится, трепач!
– Почему такие резкие слова? – поинтересовался Егоров.
– Уж кому-кому, а нам-то этот Петров давно известен! Это любитель лёгкой жизни, чтобы не работать, а получить. Забить баки начальству, в доверие влезть, на должность пробраться, а самому себя не показывать! Он в старшины метил! – слышались голоса.
– Как же это так, метил в старшины? – не понимал Егоров.
– А вот наговорил вам кучу разных разностей, вы бы поверили, назначили бы старшиной, как лучшего, и всё… А уж тут-то играть бы он не стал, по закону! Некогда! Хозяйственные дела, в штаб бежать! Всё просто. Да вот только не вышел его номер!
Тут вдруг поднялся один из наиболее молчаливых и скромных музыкантов, Васильев, один из трубачей, и сообщил:
– А он уже капитану Безродному сапоги перетянул на модную колодку!
– Ну вот, видите, значит, закрепился теперь? – раздались голоса.
– Как это перетянул сапоги? Каким образом? – спросил Егоров.
– Да это же просто! Вон ведь у вас сапоги-то какие, в одно голенище три ноги засунешь! Кирза! Одно слово! Шьют-то их как? Тяп-ляп. А он эти сапоги переделал. Сапожник-то он хороший. Мастер. Не чета нашим-то в мастерской!
– Так, значит, он и не музыкант вовсе, а сапожник?
– Давно когда-то служил музыкантом. Срочную! А потом, после демобилизации, стал сапожником. И тут оказался талантом!
Егоров счёл за лучшее не распространяться дальше о профессиях своих музыкантов. Будто бы инстинктом он предугадывал, что в этом вопросе его подстерегают многие неожиданности. Но в самом скором времени в этом ему помогла неожиданная встреча с помощником начальника политотдела Восьмининым.
Глава 11
Укрепление исполнительского мастерства оркестра, беспрерывно растущий репертуар его вызывали необходимость больше и внимательнее работать с музыкантами. Теперь уже Егоров не укладывался в рамки расписания, утверждённого командиром части! Часто Егоров уставал, но ещё более часто он приходил в состояние удивлённого радостным положением того, что оркестр, этот сложный инструмент, состоящий из многих отдельных исполнителей, в армейских условиях – всегда под рукой! В любой момент оркестр был на месте и готов приступить к исполнению своих обязанностей. Этого никогда не было в гражданской дирижёрской практике Егорова.
Пользуясь тем, что он может проверить звучность той или иной своей работы, он начал часто засиживаться в оркестровом домике допоздна, так как занимался оркестровкой произведений, как по своему вкусу, так и по просьбам своих однополчан. Вот он и проверял качество своих работ в натуральном звучании, как говорится, «не сходя с места».
Музыканты не возражали против этих занятий, хотя они и не были предусмотрены в расписании, они видели неподкупную заинтересованность Егорова в улучшении оркестрового звучания, да и сами понимали: чем лучше они будут играть, тем больше их будут ценить в части.
Однажды Егоров засиделся в оркестре чуть ли не до отбоя!
Посмотрев на часы и увидев, что времени уже много, он оделся, затянул потуже пояс, попрощался и вышел из домика. Яркая луна освещала лагерь и лес, приютивший его в своих кущах. Снег серебрился на шапках деревьев, на крышах землянок. Из труб землянок вился дымок, печи протапливали на ночь. Был морозец, но не жгучий. Дышалось легко. Егоров не спеша шёл по главной линейке лагеря и обдумывал план своих работ на завтра. Позади он услышал быстрые, энергичные шаги. Снежок так и поскрипывал под твёрдой поступью. Через несколько мгновений кто-то догнал Егорова и дружелюбно взял его под руку.
– Что так поздно? Где так засиделся?
Егоров увидел рядом с собой Восьминина, старшего политрука, помощника начальника политотдела части. Восьминин был высокого роста, отличного сложения, всегда был бодрым, в хорошем настроении. Красноармейцы его уважали и считали «своим парнем».
– Да работал в оркестре, увлёкся, вот и не заметил, как время прошло, – ответил Егоров.
– Правильно! Да и то сказать, задержался или не задержался, никто тебя не ждёт, да и думать о доме меньше приходится за работой-то! – вдруг неожиданно потеплевшим голосом сказал Восьминин.
Несколько шагов они прошли в ногу молча. Затем Восьминин что-то спросил у Егорова, что-то совсем постороннее, а затем, помолчав, он опять крепко взял Егорова под руку и спросил:
– Скажи мне, дорогой мой друг, ты всех своих людей знаешь?
– То есть как это всех? – не понял Егоров. – Всех своих я знаю постольку-поскольку…
– Вот именно, поскольку… – сказал Восьминин. – Ну ты их знаешь по фамилиям, именам, званиям, знаешь, кто на чём играет, знаешь – вернее, чувствуешь, – кто из них будто бы хорош, а кто плох! Так ведь? А всё остальное знаешь? Кем они были до появления здесь, что делали, какими интересами жили? Этого-то ведь не знаешь, а, быть может, кое о ком и знаешь, но всё-таки не обо всех. Так ведь?
И тут Егоров не утерпел, рассказал Восьминину об открытии с Петровым. Что этот музыкант оказался всё-таки сапожником.
Восьминин рассмеялся, потом заметил, что это не большая беда, что, конечно, Петров хотел сжульничать, но бывают дела и хуже…
– Да вот, зайдём к нам в политотдел, я тебе покажу кое-что! – сказал он Егорову и повернул на дорогу к штабу.
Войдя в одну из комнат политотдела, Восьминин отпер дверцу одного из сейфов и вынул оттуда пачку личных дел.
– Так, так, а… вот и оркестр, – сказал он. – Ну, Егоров, называй фамилии своих артистов.
Егоров начал перечислять своих музыкантов. Восьминин отыскивал их папки, откладывал в сторону и, кажется, чего-то ждал.
– Кухаров… – произнёс Егоров.
– Кухаров, Кухаров… вот он, голубчик! Так. Ну ладно, Егоров. Бери-ка его дело и читай внимательно. Смотри в обморок не падай в случае чего! Читай не спеша. А потом поговорим. А я поработаю тоже!..
Он протянул Егорову папку, довольно тощую, как говорят, «незавидную», сам же достал из ящика стола какую-то бумагу и стал что-то писать.
Егоров раскрыл папку и начал читать. Чем дальше он читал, тем его лицо выражало всё большее и большее недоумение. К концу чтения, когда папка подходила уже к концу, Егоров в обморок не упал, но весь его вид выражал совершенное изумление.
Он прочитал всё до конца, положил папку на край стола и задумался.
Восьминин увидел это, положил свою ручку в чернильнице, внимательно посмотрел на Егорова и спросил:
– Ну как? Узнал теперь одного из своих подчинённых? Понял?
– Да-а-а, – только и мог сказать Егоров.
– Ну, давай решать, как с ним быть. Теперь его судьба только от тебя, от его командира, зависит. Теперь без твоего решения никто его судьбу не решит. Давай будем думать!