Кстати, однажды — возможно, тогда был бонэнкай[11], предновогодняя вечеринка для сотрудников — мы даже уселись рядом друг с другом на застеленном татами[12] полу в отдельной комнате в изакае. Майя оживленно болтала. Я нервически поддерживал разговор, пытаясь скрыть свое лихорадочное состояние. Это было совсем по-другому, не как в школе — там, в школьной подсобке, в окружении полок с волейбольными и бадминтонными ракетками мы обсуждали дела, учебные стратегии, результаты тестов, а здесь она расспрашивала меня о моей жене, о моей жизни. Мне хотелось закричать: «Разве ты не понимаешь? Это все ты! Это все ты!» Вместо этого я целый вечер кивал и односложно буркал. В какой-то момент она наклонилась к низкому столику, взять соевый соус или еще какую-то приправу, и ее груди скользнули по моим бедрам, скользнули прямо по мне, коснулись меня! Уверен, сама она едва ли заметила. Мимолетный эпизод. Но электрический разряд, прошедший сквозь мое тело, перетряхнул меня всего. Как только я заснул в ту ночь? Как я вообще мог спать после этого… совращения? Словно линия электропередачи, сорванная тайфуном, я шиплю и трещу, до меня опасно дотрагиваться.
Да, мой разум в смятении. Если трезвый рассудок можно сравнить с искусным танцовщиком на изящном венском балу трехсотлетней давности, то мой разум — одержимый вуду дикарь, в исступлении пляшущий вокруг костра под кроваво-красной луной. Вот как она на меня действует.
Хотелось бы мне сказать, что когда мы впервые оказались вместе, в одной комнате, наши глаза встретились и в обоих нас возникло томление, любовная привязанность, но, конечно, ничего подобного не произошло, она смотрела мимо меня, как будто меня не существовало, и по-прежнему так смотрит, кроме тех случаев, когда ей приходится обращаться ко мне по школьным делам. «Нам нужны новые мячики», — говорит она. Это она про теннис.
Настоящая, живая, теплая женщина — мучение для меня. Но фантазии… фантазии помогают мне проводить дни. По этому поводу мой отец любил цитировать персонажа Беккетта: «Какая разница, как проходят дни — главное, что проходят», и если…
Кафка! Вот кого процитировал директор. «В исправительной колонии». Я только что вспомнил. Причудливые мгновения.
10
Тринадцатый говорит, что все будет только улучшаться, но по его глазам понимаешь — это ложь. Все будет, естественно, только ухудшаться, сильно ухудшаться.
Тринадцатый не станет приносить извинений за уродливый вид четырехсот сорока Великих стен — исполинских защитных сооружений, воздвигнутых в надежде сдержать напор волн, чтобы бедный народ не смыло напрочь.
За последние десятилетия на побережье появились целые ряды бетонных заграждений, но Двенадцатый решил, что их недостаточно, что они недостаточно прочные и надежные, а Тринадцатый, придя к власти (отравленная чаша), был склонен согласиться, и побережье заполонили рабочие в защитных касках и грузовики с цементом.
Это стоит миллионы.
Построить эту 14,7-метровую стену стоит миллиарды. Триллионы!
Но цифры сделались такими чудовищными, что утратили всякое значение, их игнорируют, не осмысляют. Что больше, чем триллион? Триллион триллионов? Кто может все это сосчитать? Никто. Кому охота все это вычислять?
Люди думали, будто исполинские стены их защитят. Убаюкивали себя, убаюкивали мнимым ощущением безопасности, а плещущаяся за стенами вода каждую ночь навевала им сновидения в тонах сепии.
Двенадцатый, затем Тринадцатый говорили, будто ничто не способно разрушить эти уродливые громады; не бывает такой сильной волны, что прорвалась бы сквозь подобное сооружение, сомневаться нечего.
Но волны оказались достаточно сильными, они прорвались сквозь стены, и свирепые гребни унесли еще больше людей (миллионы!), чьи вопли замирали в черных бурлящих потоках, в яростной пене.
Теперь Тринадцатый считает, будто стенам полагалось быть крепче, и ищет виновного — но кто возьмет на себя этот грех? Ведь он сам пока еще не готов уйти в отставку.
— Уйти ли мне в отставку? — спрашивает он.
— О нет, нет, нет, — заверяют подхалимы.
У него в запасе есть еще кое-какие идеи. Он может уволить какого-нибудь главного по строительству, какого-нибудь руководителя работ, который все об этом знает и, возможно, даже сам сделан из бетона, какого-нибудь некомпетентного проверяющего и потребует (заставит!) держать ответ за всю нерадивую команду.
«Держите ответ за всю команду. Бросьтесь на собственный меч!» В буквальном смысле.
Страна должна быть крепостью, а не перышком!
Никто не слушает Тринадцатого. Как вообще его зовут?
Его имя вспыхивает на экране, вместе с его возрастом, напоминая о его прическе и непроницаемых глазах, об элегантных костюмах и губительной лжи.
Да, как его зовут? Какой номер? Тринадцатый? Подумать только!
Кто-то еще голосует? Кто-то еще заходит в кабинку и ставит галочку, избирая этих людей на их должности? Когда вообще следующие выборы?
Молодежь не голосует. Молодежь никогда не голосовала. Они сидят по домам у родителей, пока родители не умрут. А потом они и дальше сидят по домам, не размножаясь.
Пусть он обвиняет кого хочет. Пусть разгоняет своих министров и набирает новых, поумнее. Народу без разницы. Народ давно утратил моральные устои и способность к сопереживанию.
Еще сто лет, и умрут еще миллионы. Сто лет назад виновным был человек. По крайней мере, теперь нельзя торжественно свалить все на человека. На сей раз виновны земля, равнодушная природа и ее буйные стихии. Кто может указать пальцем на стихии? Что пользы осуждать прихоти Земли?
Людям нужен Бог, которому они откроют мир своей души.
Людям нужен Бог, который ниспошлет мир в их душу.
Что хорошего в синтоистских святилищах, в молитвах и заклятиях, обращенных к скалам, деревьям, рекам и диким зверям? Что хорошего во всем этом, что хорошего?
Твердый как сталь, тщательно одетый, Тринадцатый предстает перед камерой, напуская на себя такой вид, будто на него не наставлены кинжалы, будто роковой меч не висит на ниточке над его, полной забот, головой. Стены еще выше, еще крепче, вот что он построит. Он принесет своей стране безопасность!
Тринадцатый говорит о необходимости что-то предпринимать. Спокойный и прилизанный, смотрит он в объектив, а жители его страны готовятся к сбору урожая, обходят рисовые поля и расставляют крепкие железные капканы, чтобы держать волков в страхе, а если случится поймать ощерившегося демона, обезумевшего от боли, капающей крови и ярости (имеется в виду волк, а не премьер-министр), то со смехом сдирают с него шкуру, а плоть поджаривают, именуя это мщением.
11
Волки пожирают людей, а потом испражняются на побережье. Люди становятся экскрементами.
Море смывает дерьмо, и оно распадается на крохотные кусочки, плавающие по волнам; некоторые из них попадают на илистое дно и там остаются. Минует какое-то время, и морское дно снова содрогнется, волны снова ринутся на землю, а люди, в виде крохотных частиц жалкого дерьма, снова вернутся домой.
Снова и снова.
12
Девочки всю неделю ходили в школу и в пятничный вечер снова предаются размышлениям. Но, прежде чем снова предаться размышлениям, они опять теребят друг другу щелки, после этого им лучше думается. Такова мрачная поэзия их жизни.
Благость и Горесть.
Сначала Благость удовлетворила Горесть пальцами, потом Горесть сделала приятно Благости (у нее получается неумело, но вполне сгодится; у них и так забот полон рот).
Горесть редко бывает у себя дома, не желая оставаться одна. Она проводит много времени дома у Благости. Там хорошо. Ее родители никогда не ссорятся, просто шатаются без дела со скучным видом и все такое. У господина Благости лицо длинное, вытянутое, с унылым выражением, еще не обрюзглое, но видно, что до этого недалеко: щетинистая кожа на подбородке теряет упругость, скоро одрябнет и обвиснет; госпожа Благость, щуплая, маленькая женщина, своими размерами напоминает овощи, которые сама же готовит: лук-порей, корень лопуха, землисто-бледный дайкон. Они не швыряют друг в друга тарелки и не говорят, будто идут в магазин чего-нибудь купить, а сами ходят в другие места, с другими целями.