И дети сползают под стол, держась за животики. Мы, пока дети не видят, быстро перемигиваемся.
Вот такая вот семейная история. Настя вообще всё ми-ми-ми это ну просто ненавидит.
8
Странно и подло устроено человеческое сердце. Вот все мы знаем, с детства нас учили, что любовь – чувство бескорыстное, ничего не желающее взамен, не предъявляющее ожиданий и требований, не ищущее выгоды и награды. А всё же она, любовь, чего-то да ждёт, и ищет, и просит, и требует: взаимности. И закрадывается в душу подленькая расчётливость: я столько душевных сил тебе посвятил и отдал – а твоя душа хоть сколько-то тронута? Всколыхнулась ли она навстречу моей собственной? Я вот без тебя дышать не могу, и солнце всходит для меня не утром, а вечером, когда тебя первый раз за день вижу, – а для тебя? Что, неужели прямо по календарю, и ни секундой позже? И кислорода тебе хватает? Я, посмотри, схожу с ума и сон теряю, а ты, душа моя, ты хоть, засыпая, подумала обо мне? Вот такая математика начинается, я тебе, а ты, уж пожалуйста, мне, если не сторицей, то хоть с каким-нибудь процентиком, но моё вложение изволь оправдать. Нехорошая математика, корыстная математика, расчётливая и неволящая обоих.
Летом Настя уехала на практику: сначала, в июне – в Мордовию, потом, буквально через два дня, сразу на Белое море. Я сидел в Москве, никуда не ездил, ждал её возвращения, чем занимался – не помню. Помню только, как бродил ночью по Ленинградскому вокзалу накануне её возвращения с Белого; поезд приходил рано утром, но спать я всё равно не мог и после полуночи поехал на вокзал, решив, что так хоть на километр, да всё же ближе к ней. Вокзал был запружен отъезжающими, ждущими утренние поезда, люди спали на лавках и на полу, на расстеленных газетах, хныкали дети, в проходах между лавками громоздились тюки и чемоданы, то и дело разносилось механическое эхо громкоговорителя, и невозможно было разобрать, что и кому он пытается сообщить. Пахло пивом, потом и табаком. Обойдя весь вокзал несколько раз, я нашёл себе место в зале ожидания у стенки на полу, втиснулся рядом с каким-то полупьяным мужиком и многодетной семьёй с востока и попытался подремать. И тут произошло озарение, знаете, как бывает, так что какая-то дверка в мироздании приоткрывается и внезапно прозреваешь истинную сущность вещей. В полусне, подняв дремотную голову с затёкших колен, я неожиданно понял, что я совершенно счастлив и, более того, что мне вот здесь и сейчас очень хорошо и комфортно среди этих неопрятных нарядов, отёкших лиц, несвежего дыхания и мусора на полу. Я сидел рядом с сонным похрапывающим соседом, который постепенно наваливался на меня своей потной тушей и норовил положить мне свою лысеющую голову на колени, и мне хотелось его погладить по влажному лбу и обнять за плечи. Все они, сидящие и лежащие на полу и на лавках, храпящие, всхлипывающие, пускающие газы, ворочающиеся в неудобных позах, были мне родными, такими неожиданно близкими, и я неожиданно подумал, точнее, даже почувствовал – это моё, это своё, это я сам в них растворён, а они во мне, и нет меня и нет их, есть только мы, и мы ждём Настю. Я был такой же, как они все, один из них, совершенно с ними сливающийся: в потёртых джинсах и несвежей рубашке, небритый, и тоже наверняка с красными глазами, и меня, как и их, мучили те же тревоги о задерживающемся поезде, о сохранности каких-то мелких денег в моём дырявом кармане и сохранности своего места у стеночки, если я отойду покурить, о последних двух сигаретах, оставшихся до утра, и о смешной девочке с засаленной, сосульками слипшейся чёлкой, которая где-то сейчас живёт совершенно своей, отдельной и независимой жизнью и, наверное, в азарте своей весёлой полевой круговерти даже и не вспоминает о нас. И обо мне. Удивится ли она, когда меня увидит? Будет ли рада? Какие будут её первые слова? Я понимал, что тот контекст, в котором она живёт и вращается, настолько отличен от моего, сейчас, в эти последние два месяца, что мысленно готовился к тому, что мы встретимся как чужие, как люди, которых связывает прошлое, да настоящее встаёт стеной. Что я ей сейчас? Кто я ей? Нужен ли вообще?
Пока Настя была на своих практиках, я часто ездил в Звенигород, на биостанцию, к Альке и Вадюше. Мы бродили по болотам, я о чём-то советовался с ними, у меня были какие-то тревоги и сомнения, не имеющие к Насте отношения, и мы долго, подробно совещались о том, как мне жить дальше, бросать ли свой ненавистный институт или терпеть, пытаться ли сделать ещё один заход на биофак или не рисковать загреметь на срочную. В один из таких приездов, когда Вадюша нас покинул, мы долго ещё сидели с Алькой на брёвнышке в темноте, и я изливал ей свою душу, всю муть и сомнения, терзавшие меня. С Алькой мы, кстати, сдружились ещё в первой Эстонии, и она довольно быстро стала мне першим корешем, верным товарищем, дуэньей и поверенной во всех моих сердечных перипетиях. С ней всегда было очень хорошо и легко, и даже налёт лёгкого флирта, иногда проникавший в это товарищество, не мешал, а только прибавлял сердечности и открытости.
– Алька, – исповедовался я, – чего мне делать-то? У неё своя жизнь, интересная, весёлая, событийная. Практики тут и там. А у меня эта чёртова Менделавка, пропади она пропадом. Химические технологии, и единственная практика на химзаводе после третьего курса. У неё свои друзья, своя компания хороших, приятных людей со сходными интересами. А у меня круг общения – только бы нажраться, потрахаться и бабла срубить. У неё есть Босс, который её любит, а я Боссу – ну что есть, что нет, отрезанный ломоть. Она мне письма пишет, несколько штук за месяц прислала, там про практику много и парни какие-то фигурируют, Лёша какой-то, Фёдор. Зачем она мне про этого загадочного Фёдора написала? Кто он такой? («Это хорошо, что пишет, – вставляла Алька, – было бы о чём писать, не писала бы».)
– А вообще, – продолжал я, – я даже и не знаю, кто я ей и какое место я в её мире занимаю. Она-то про меня всё прекрасно знает, а я про неё – ни-че-го. Может, она просто жалеет меня, обидеть не хочет и оттого и терпит? Может, пропади я завтра из её жизни, и она ещё и с облегчением вздохнёт, а может, и вообще не заметит перемены в своём состоянии? Может, так и сделать? Отпустить её с миром к её Фёдору, её друзьям и подругам, к Боссу, не мучать её больше своим присутствием? Я ж им чужой всем. Так, я думаю, ей будет лучше, а я как-нибудь переживу. А вот, послушай, пока я так думаю, она входит в комнату и улыбается мне своей улыбкой с ямочками, и у меня всё в глазах темнеет, честное слово, и я понимаю – нет, не переживу я без этой улыбки, не могу я без неё. Так что мне делать то, оставить её в покое, уйти по-джентльменски, как ты думаешь?
– Нет, – говорила мудрая Алька, гладя меня по буйной головушке, – уходить не надо. Просто делай так, чтобы она почаще улыбалась.
А встретились мы, кстати, как-то просто так, между делом, привет – привет. Метро уже открыто? Да, шесть часов уже. И так далее. Как и полагается взрослым, сдержанным людям, чего на перроне спектакль устраивать. Тем более на глазах у Фёдора.
Второй курс шёл своим чередом, на ощупь, как в густом тумане. Я всё чаще оставался ночевать у неё на кухне, и она ко мне часто приходила по ночам, и мы лежали рядом, облокотившись на руки, и опять о чём-то говорили, на ухо, чтобы не разбудить маму, спавшую в проходной комнате без двери. Мама же её, человек мудрый и тактичный, довольно скоро подарила мне махровые тапочки, поставила в ванной комнате новую зубную щётку в стаканчик рядом с Настиной и даже купила для меня пакет одноразовых бритв, тем самым зафиксировав и узаконив этот кухонный статус-кво. Через какое-то время для меня сделали и копию ключа от квартиры, чтобы я мог приходить и чувствовать себя как дома, дожидаясь хозяев. Уходя, я писал какие-то смешные и откровенные слова губной помадой на зеркале в прихожей (не помню, чья была помада, боюсь, что её мамы), и меня как-то не особенно беспокоило то, что первой домой может прийти и прочесть именно мама, а не Настя. В конце концов, думалось мне, статус наших отношений, кажется, понятен и так всем вокруг. Всем вокруг, кроме меня самого.