Встряхивая кудрями, смеялся, довольный собой, оглядывал быстрым искристым взглядом внимательных слушателей, смотревших на него так, как смотрят исправные ученики на пророка, и продолжал развивать свою мысль, тут же вновь скакнувшую в сторону:
– Немцы немало уже рассуждали о древе познания и постоянно оставляли в стороне прибавку: добра и зла. С этой ошибкой связывается наш с вами давнишний спор.
Молодой Самарин, наконец дождавшийся паузы, очень серьезно, неуверенно вставил:
– Помилуйте, Алексей Степанович, я об этом с вами не спорил.
Хомяков ударил себя в лоб, легко поворотился на каблуках к нетерпеливо переступавшему Константину, и торжествующе возгласил:
– Ага, стало быть, это с вами был спор!
Константин вскинулся, густо краснея, сильно взмахнул большими руками и закричал, заставив вздрогнуть гостей и на миг обратить взоры к нему, что внутренняя борьба, точно, свойственна человеку, однако лишь человеку, образованному на европейский манер, когда только и может развиться способность анализа, резиньяции, раздробленности, надлома, в сущности говоря. Тут он закипел и тоже затряс головой:
– В противность тому, русский народ ничего не знает про свойства анализа, а потому не знает ни внутренней борьбы, ни раздвоения, живет в синтезе и потому живет в согласии и единении, чем и отличается от европейского человека, который постоянно враждует между собой.
Тотчас вывернулся откуда-то Павлов и возвестил голосом самым ровным и самым пристойным, какой только можно когда-нибудь слышать:
– Да, есть какое-то адское сопротивление в нас самих нам же самим. Мы часто не в силах дать благой мысли плоть и кровь, видим цель, идем к ней, кажется, по дороге самой прямой и попадаем решительно не туда. Так вы лучше поведайте нам, откуда проистекает эта вражда?
Иван Киреевский тихонько выступил из угла с суровым умным лицом, с начесанными назад волосами, с горьким упрекающим взором глубоко посаженных глаз, как-то странно, то ли пристально, то ли рассеянно глядевших сквозь крохотные стекла очков, и с мрачной неторопливостью возразил:
– Ежели, говоря о европейском человеке, вы имели в виду борьбу восемьдесят девятого года, так дозвольте сказать, что ваши слова представляются мне не совсем справедливыми. Движители крайних мнений, движители разгоряченной толпы тогда были люди не только нравственные, но энтузиасты истинной добродетели. Робеспьер был не меньше, как фанатик добра. Разумеется, это не явилось последствием тогдашней философии, может быть, даже и вопреки ей, однако же было. Может быть, оно произвелось от одного сильного броженья умов и судеб народных, ибо в минуты критические человек поднимается выше обыкновенного. Мы надеемся, что Россия через такой перелом не пройдет, в ней, авось, не стрясется кровопролитных переворотов, однако тем заботливее надо пещись в ней о нравственности систем и поступков. Чем менее фанатизма, тем строже и бдительнее должен быть разум, то есть анализ. У нас должна быть твердая и молодым душам свойственная нравственность, и стремление к ней должно быть главной, единственной целью всякой деятельности. В ней любомудрие, патриотизм. В ней основа религии. Надобно только уметь её понимать.
Павлов не без язвительности ухмыльнулся в ответ:
– Думать и хотеть запретить никому нельзя-с.
Николай Васильевич слушал пылкие речи гостей, однако уже как-то иначе, чем прежде, то есть не вздрагивал, не напрягался, а пропускал словно бы мимо ушей, успевши убедиться сто раз, что из всех этих философических беспредметных речей, слишком скоро перерастающих в самый яростный спор, когда один другого не слушает, а гнет да рубит свое, ничего дельного для себя не возьмешь.
Осененный и успокоенный своей новой идеей, он много шутил, не обращаясь в отдельности ни к кому, и этим в особенности потешал всех соседей, которые могли расслышать его, а после обеда в беседке сам приготавливал жженку, и когда голубоватое пламя горящего рома обхватило в объятия куски шипящего сахара, лежавшего на решетке, сказал, намекая на цвет мундиров известного свойства:
– Вот Бенкендорф, который должен привесть в порядок наши переполненные желудки.
И все заливисто-громко смеялись в ответ, находя его шутку ужасно смешной.
Глава вторая
Дали незримые
Чудно и благодетельно подействовал на него этот праздничный день. Мысли его просветлились, предчувствие чудесного, плодотворного будущего, которое ему суждено приблизить хоть не намного своей обрёченной печатному станку книгой, укрепилось в душе. Он ощутил в себе силу сдвигать с места тех, кто имел хотя бы каплю веры в него. Вот только кончит печатанье первого тома, а там начинать, начинать. Необыкновенное поприще впереди открывалось ему. Первый, кто вспомнился тут, когда он очнулся от глубокого и, на его удивленье, очень спокойного сна, был, как нарочно, Жуковский, и он, полный ощущения этой славной силы сдвигать, бодро и радостно написал, адресуясь к нему:
«Здоровы ли вы? Что делаете? Я буду к вам, ждите меня! Много расскажу вам прекрасного. Если вы смущаетесь чем-нибудь и что-нибудь земное и преходящее вас беспокоит, то будете отныне тверды и светлы верою в грядущее. Всё в мире ничто пред высокой любовью, которую содержит Бог в людях. Благословенье снизойдет на вас и на вашу подругу. До свиданья! Ждите меня!»
Между тем задержка печатанья всё больше и больше томила его. Ему не терпелось поскорее свалить его с плеч и схватиться за новое дело. Он писал к Прокоповичу и уже намекал, не в силах своего пыла сдержать и отложить до свидания, что жизнь готовит тому перемены:
«Ты удивляешься, я думаю, что до сих пор не выходят «Мёртвые души». Всё дело задержал Никитенко. Какой несносный человек! Более полутора месяца он держит у себя листки Копейкина и хоть бы уведомил меня одним словом, а между тем все листы набраны уже неделю тому назад, и типография стоит, а время это мне слишком дорого. Но Бог с ними со всеми! Вся эта история есть пробный камень, на котором я должен испытать, в каком отношении ко мне находятся многие люди. Я пожду ещё два дни и, если не получу от Никитенко, обращусь вновь в здешнюю цензуру, тем более, что она чувствует теперь раскаяние, таким образом поступивши со мною. Не пишу к тебе ни о чем, потому что чрез недели две буду, может быть, сам у тебя, и мы поговорим обо всём и о деле, от которого, как сам увидишь, много будет зависеть твоё положенье и твоя деятельность. Я получил письмо от Белинского. Поблагодари его. Я не пишу к нему, потому что, как он сам знает, обо всем этом нужно потрактовать и поговорить лично, что мы и сделаем в нынешний проезд мой чрез Петербург. Прощай. Будь здоров, твёрд и крепок духом и надейся на будущее, которое будет у тебя хорошо, если только ты веришь мне, дружбе и мудрости, которая недаром дается человеку…»
Иванову, который до святости верил его дружбе и мудрости, как среди всех его близких не верил никогда и никто, он уже давал открыто совет:
«Насчет вашего дела я советую все-таки прежде дождаться ответа на представления Жуковского. Моллер пусть своим чередом скажет Юрьевичу, Юрьевич государю наследнику. Нужно только, чтобы ваше имя было известно как следует и кому следует, нужно, чтобы на вашей стороне была гласность. А входить официально с новой просьбой, основанной на новых уже причинах, мне кажется, неловко. Почему вы не написали ещё раз к Жуковскому? Верно, опасаетесь наскучить. Напишите теперь же и скажите ему, что я велел вам непременно это сделать. Вы должны помнить, что Жуковскому никогда нельзя наскучить в справедливом деле. И потому мой совет все-таки дождаться ответа на представление Жуковского. Теперь поговорим о другом. Вы упомянули в письме, что хлопочете о доставлении вам работы: копии с Рафаэлева фреска. А по моему мнению, вам нужна теперь не копия с фреска, все-таки более или менее повреждённого и выполненного быстро, но копия с окончательнейшего произведения Рафаэля. Вы теперь в вашей картине приближаетесь к окончательной обработке, и потому вам нужно теперь приобресть высокую чистоту и полную окончательность кисти. Заказ вам есть, если хотите только воспользоваться. Напишите копию с Мадонны ди Фолигно. Она будет вам хорошо заплачена, в этом я уверен. Но об этом, так же, как и об первом деле, мы переговорим с вами лично. Понимаете ли? Это значит – сею же осенью, может быть, мы с вами увидимся. К Жуковскому непременно напишите. Нужно прежде всего иметь от него ответ, чтобы знать, каким образом и как лучше действовать. А главное, мужайтесь и крепитесь. Нет дела, а тем более справедливого, в котором бы нельзя успеть, если только будем иметь твердости и присутствия духа хотя на полвершка побольше куриного. Распоряжения ваши Шаповалову насчет моих работ все хороши, и не может быть иначе: ибо мысли наши в этом деле совершенно схожи, и вы всегда можете действовать полномочно, будучи уверены заранее, что всё, что ни вздумается вам, придется по мне. Об одном только прошу, чтобы мои работы не отвлекали его от важнейших, и потому пусть он займется ими тогда только, когда решительно ничего нужнейшего и полезнейшего для него не случится. Прощайте! Будьте здоровы! Впереди всё будет прекрасно. Это я вам давно сказал. Если захотите теперь после получения вашего письма писать ко мне, то адресуйте в Гастейн…»