Валерий Есенков
Скитания. Книга о Н. В. Гоголе
© Валерий Есенков, 2022
Глава первая
В доме Погодина
Уже получив в руки пропущенную рукопись первого тома, Николай Васильевич, неожиданно для себя, с болезненной остротой ощутил, что вечное им кое-где позабыто. Сомнения тотчас одолели его, и если бы у него завелось кое-какое имущество, он бы не то что без сожаления, а прямо с облегчением, с радостью отдал всё это имущество на одном непременном условии: чтобы до времени, покуда он справится со своими сомненьями, не печатать никаких своих сочинений, в первую очередь именно «Мертвые души».
Однако же у него не было нажито никакого имущества. Ему было буквально не на что жить, не говоря уж о том, что и ни копейки не наскреблось на уплату самых неотложных долгов, не выплатить которые было бы прямо бесчестно, как не было и ни копейки, чтобы побыстрее собраться в дорогу, в которую он перед тем не хотел и без которой теперь, казалось ему, уже задыхался. Тем более не говоря уж о том, что на свете не было места, где бы приняли это имущество на условии исполнения его пожеланий и просьб.
Непостижимое стечение противных ему обстоятельств внезапно с сокрушительной силой обрушилось на него, и он пошатнулся, этими обстоятельствами принуждённый тотчас печатать, язвя себя что ни день, что до какой человек ни доберется разумности, всё ж таки одним воздухом никому пока что пропитаться нельзя. Он бросился вставлять в рукопись самые насущные исправления, писать наново всю важную для него повесть о капитане Копейкине, которую в прежнем виде не решился пропустить и самый понимающий, самый либеральный из цензоров Никитенко, бросился держать корректуры, всё почти разом, дивясь, как это у него не переворотилось всё в голове, ужасно спеша, как на гипподроме на скачках, то и дело выслушивая самые дружеские советы и сетованья, что именно ему-то и не имеется ни малейшего смысла спешить, что его-то поэма, когда бы ни вышла, хотя бы к июню, разошлась бы во всякое время, у него же не помещалось в уме, как не понимали эти желавшие ему исключительно добра голоса, сами все литераторы, все литературные люди, всегда имевшие дело с книжной торговлей, что дело обстоит совершенно не так, как оно сложилось в их головах, и в немногое свободное время терпеливо всем толковал, стыдясь поглядеть им в глаза:
– Как можно сказать: пора на такое-то сочинение не существует? Пора существует на всё. Что такое-то сочинение разошлось даже летом, это только и значит, что зимой его разошлось бы вдвое побольше. Подумайте только о том, что размен мыслей, впечатлений и новостей в нашем отечестве производится только зимой, когда всё соединяется в общества, съезжается в города. Тогда всё расходится быстро, всеми всё узнается, до последней мелкой сплетни включительно. Летом, напротив, в нашем отечестве всё гаснет и дремлет. Сообщения людей исчезают. Один на Кавказе, другой за границей, третий зарылся в деревенское захолустье. Лениво движутся слухи. Новости и вести едва доносятся издалека. Шум и крики, которые способствуют огласке всякого происшествия, все умолкают. Разъединено решительно всё. Как же хотите, чтобы могли быть эти два противоположные времени равно благоприятны расходу какой бы то ни было книги! Разница между ними видна. Пора это знать.
На его рассуждения дружно все отвечали ему, что если он так спешит, для чего переделки и переправки. Это уж мнительность и чересчур. И без переделок, без переправок удивительно превосходно и в целом, и в частях, и во всем, не в пример хотя бы Павлова повестям. И все эти бестолковые толки камнем ложились на прежние толки, какими он уже напитался в говорливой Москве, разрастаясь в какую-то одну странную, непонятную непостижимую гадость, так что он, спеша и терзаясь, задавался всё чаще вопросом, из какой крайней нужды он заехал сюда и не наделал ли этим заездом в двадцать раз больше беды, желая этим заездом поправить свои отношения и сделать их гораздо получше?
Однако всё это побоку. Он всё терпел ради скорейшего исполнения главного дела, а главным делом был именно выход первой части поэмы, хотя со слабым намеком на то, что вечное им не забыто и что вечное много сильней выступит наконец во второй и в третьей частях.
Как же тут было не переправлять беспрестанно, чуть не на каждом шагу?
И Николай Васильевич переправлял и переправлял с особенным тщанием последнюю, одиннадцатую главу, где всего более могли быть уместны подобного рода намеки, придираясь здесь к малейшему случаю вставить хотя бы словечко. А случаев было немного. Не там же, разумеется, было вставить такое словечко, где ославленный Чичиков, в который уж раз без всякого себе поучения претерпевший от круто берущей судьбы, сбирается в путь и наконец выезжает из всполошенного губернского города прочь. Пожалуй, можно было бы вставить подальше, где приступается к изложению всех превратностей его исключительно греховного бытия, исправляя по этому случаю и понабравшиеся там и сям пустяки и пустые парения мысли, когда и само по себе неспособно было читать вот хоть бы это:
«Прежде всего автор должен сказать, что он весьма сомневается, чтобы избранный герой его понравился читателю…»
Как возможно было оставить это невыразительное, это растянутое начало важного приступа, где с первых же слов сам автор совался на вид, чего по возможности делать нельзя. Как возможно было не изменить это «весьма сомневается», когда оно отвращало его неопределенностью, а значит и пошлостью казенного словечка «весьма», такого лукавого и в то же время как будто задиравшего нос?
И он переменял, выбрасывал половину и получал:
«Очень сомнительно, чтобы избранный нами герой понравился читателям…»
И уже морщился, едва продвинувшись далее:
«Дамам он не понравится, это можно сказать наверное, ибо дамы требуют, чтобы герой был совершенен во всех частях, чтоб это было такое совершенство, чтобы ни пятнышка, если только безделица какая-нибудь – как-нибудь нос не так или что-нибудь не так хорошее к душевным качествам, так беда. Никакой цены не дастся автору, хоть как глубоко ни загляни он в душу, хоть отрази чище зеркала образ человека. Самая полнота и средние лета героя тоже очень не понравятся; герою полноты ни в коем случае не простят, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «фи, какой гадкой»…»
Какое заигрыванье! Какое пустое и пошлое зубоскальство! Как не хороши все эти «какой-нибудь нос» и «что-нибудь не так», к тому же приставленные так близко друг к другу!
Перо врубалось решительно, отсекало и вписывало, чтобы изложение сделалось серьезней и проще:
«Дамам он не понравится, это можно сказать утвердительно, ибо дамы требуют, чтоб герой был решительное совершенство, и если какое-нибудь душевное или телесное пятнышко, такая беда! Как глубоко ни взгляни автор в душу, хоть отрази чище зеркала его образ, ему не дадут никакой цены. Самая полнота и средние лета Чичикова много повредят ему: полноты ни в коем случае не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «фи, какой гадкой!»»
Кажется, можно бы, если и не быть довольным вполне, поскольку к полному совершенству мы только стремимся, а достичь его нам не дано, так хотя бы удовлетвориться на этом. Однако же нет. Снова всунулись эти пространные толки о дамах, точно не могло и делаться никакого дела без них:
«Увы, всё это известно автору, но что же делать. До сих пор как-то автору ещё ничего не случилось произвести по внушению дамскому, и даже он чувствовал какую-то странную робость и смущение, когда дама облокотится на письменное бюро его. Теперь, конечно, всё прошло, даже и смущения не чувствует он. Воспитанный уединением, суровой, внутренней жизнию, не имеет он обычая смотреть по сторонам, когда пишет, и только разве невольно сами собой остановятся изредка глаза только на висящие перед ним на стене портреты Шекспира, Ариоста, Фильдинга, Сервантеса, Пушкина, отразивших природу такою, какова была, а не таковою, как угодно было кому-нибудь, чтобы она была…»