Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Обрадовавшись тому, что стало во многом лучше своих диких предков, человечество нынешнего века влюбилось в чистоту свою и в свою красоту. Никто не стыдится хвастаться публично душевной красотой своей и считать себя лучше других. Стоит только приглядеться, каким рыцарем благородства выступает из нас теперь всяк, кто о другом судит беспощадно и резко. Стоит только прислушаться к тем определениям, какими он оправдывает себя в том, что не обнял своего брата в день Светлого Воскресения. Без стыда и не дрогнув душой говорит он: «Я не могу обнять этого человека: он подл, он мерзок душой, он бесчестнейшим поступком себя запятнал, этого человека я даже в переднюю свою не пущу, я даже не хочу дышать одним воздухом с ним, я сделаю крюк для того, чтобы объехать его и с ним не встречаться. С людьми презренными и подлыми я жить не могу – неужели мне обнять такого человека как брата?» Увы! Позабыл бедный человек нашего века, что в этот день нет ни подлых, ни презренных людей, но все люди – братья той же семьи, и всякому человеку имя брат, а не какое-либо другое. Им всё разом и вдруг позабыто: позабыто, что, может быть, затем именно окружили его презренные и подлые люди, чтобы, взглянувши на них, он взглянул на себя и того же самого поискал бы в себе, чего так испугался в других. Позабыто, что он сам может на всяком шагу, даже сам того не приметив, сделать то же подлое дело, хотя в другом только виде, – в виде, не пораженном публичным позором, но которое, однако же, выражаясь пословицей, есть тот же блин, только на блюде другом. Всё позабыто. Позабыто бедным человеком нашего века и то, что, может быть, оттого и развелось так много подлых и презренных людей, что сурово и бесчеловечно их оттолкнули лучшие и прекраснейшие люди и тем заставили пуще ожесточиться. Будто бы легко выносить презренье к себе! Бог весть, может быть, иной бесчестным человеком совсем не был рожден, может быть, бедная душа его, бессильная сражаться с соблазнами, просила и молила о помощи и готова была облобызать руки и ноги того, кто, подвигнутый жалостью, на краю пропасти поддержал бы её. Может быть, одной капли любви к нему было бы достаточно для того, чтобы возвратить его на прямой путь. Будто бы дорогой любви к его сердцу трудно было достигнуть! Будто бы уже до того в нем окаменела природа, что никакое чувство не могло в нем пошевелиться, когда и разбойник благодарен за любовь, когда и зверь помнит ласкавшую его руку! Но всё позабыто человеком нынешнего века, и отталкивает он от себя брата, как богач отталкивает покрытого гноем нищего от великолепного крыльца своего. Ему нет дела до страданий его. Ему бы только не видеть гной его ран. Он даже не хочет услышать исповеди его, страшась, чтобы не поразилось обонянье его смрадным дыханьем уст несчастного, гордый благоуханьем своей чистоты. Такому ли человеку воспраздновать праздник небесной любви?..»

И ещё презренней, ещё непотребней представилась ему бесстыдная гордыня ума:

«Никогда ещё не возрастала она до такой силы, как в нынешнем веке. Она слышится в самой боязни каждого прослыть дураком. Всё вынесет человек: вынесет названье жулика, подлеца, дай ему какое хочешь прозванье, он снесет и его – и только не снесет прозвание дурака. Над всем он позволит посмеяться – только не позволит над своим умом посмеяться. Святыня – его ум для него. Из-за малейшей насмешки над умом своим он готов сию же минуту поставить своего брата на благородное расстояние и посадить, не дрогнувши, ему пулю в лоб. Ничему и ни во что он не верит: только верит в один свой ум. Чего не видит его ум, того для него нет. Он позабыл даже, что ум идет вперед, когда вперед идут все нравственные силы в человеке, и стоит без движения и даже идет назад, когда не возвышаются нравственные силы. Он позабыл и то, что нет всех сторон ума ни в одном человеке, что другой человек может видеть именно ту сторону вещи, которую он не может видеть и, стало быть, знать то, чего он не может знать. Не верит он этому, и всё, чего не видит он сам, то для него ложь. И тень христианского смирения не может к нему прикоснуться из-за гордыни ума его. Во всем он усумнится: в сердце человека, которого несколько лет знал, в правде, в Боге усумнится, но не усумнится в своем уме. Уже ссоры и брани начались не за какие-нибудь существенные права, но из-за личных ненавистей – нет, не чувственные страсти, но страсти ума уже начались: уже враждуют лично из несходства мнений, из-за противуречий в мире мысленном. Уже образовались целые партии, друг друга не видевшие, никаких личных сношений ещё не имевшие – и уже друг друга ненавидящие. Поразительно: в то время, когда уже было начали думать люди, что образованием выгнали злобу из мира, злоба другой дорогой, с другого конца входит в мир, – дорогой ума, и на крыльях журнальных листов, как всепогубляющая саранча, на сердце людей нападает повсюду. Уже и самого ума уже не слышно. Уже и умные люди начинают говорить ложь против собственного своего убеждения, из-за того только, чтобы не уступить противной партии, из-за того только, что гордыня не позволяет сознаться перед всеми в ошибке – уже одна чистая злоба воцарилась на месте ума…»

И гордыней ума, что похуже всего, истребляется в мире любовь, Боже мой! Куда движется наше порочное время?

«И человеку такого века уметь полюбить и почувствовать христианскую любовь к человеку? Ему ли исполниться того светлого простодушия и ангельского младенчества, которое собирает всех людей в одну семью? Ему ли услышать благоухание небесного братства?..»

Нет, выходило, человеку нашего века ничего не дано, кроме полнейшего и подлейшего равнодушия ко всему, что не он сам, не его чин, не его достатки и не идея его. Грибоедов, Пушкин, Лермонтов, три первостепенных наших поэта, один за другим, в виду всех, были похищены насильственной смертью, в течение одного всего лишь десятилетия, в поре самого цветущего возмужания, в полном развитии своих умственных и нравственных сил, – и этим событием не поразился почти что никто! Ветреное племя даже не содрогнулось!

Ужасное нетерпение захватило его, едва осознал он коренные болезни нашего века. Для них, для этих ко всему на свете равнодушных людей готовил он свои «Мертвые души». Тогда, если только найдется у него достаточно умственных и нравственных сил так исполнить свой труд, как бы желал и как бы следовало ему, тогда только уяснятся у многих глаза, которым никаким иным путем нельзя сказать этих истин, суровых и горьких, о назначении человека и о деле души, тогда только даст он многим понять, что есть человек и какие таятся в нем бездны уродства и точно такие же бездны добра, о которых он может даже не знать. Только после второй части он сможет заговорить серьезно о многом таком, о чем до той поры вынужден был угрюмо молчать.

Однако его здоровье всё ещё оставалось до крайности слабым, и как дорога ни помогала ему, как ни просветлялась долгой дорогой душа, отчищаясь от скверны обыденного, его физические силы прибывали по крошечным крохам, и никто не мог знать, когда он примется всерьез за перо и главы второй части возведет как главы собора.

Глава десятая

Возлюбите меня!

Как же молчать! Где набраться силы молчать? Как справедливость мысли своей без промедления не проверить на опыте?

И вот Николай Васильевич вновь принялся будоражить близких знакомых, однако уже никому не предлагал такой соблазнительный подвиг самоотвержения, который не соблазнял никого, увидевши очевидно, что никакой подвиг самоотвержения и не может никого соблазнить, пока человек не отворотится решительно от себя самого и не обратит свои очи на ближнего. Нет, он на этот раз предлагал всего только оборотиться кругом да повнимательней поглядеть на людей, с которыми толчешься всякий день в одной толчее, впопыхах не примечая ни лиц, ни характеров, ни того, что каждый из них человек.

И вновь он предлагал обсмотреться и поглядеть во имя любви. За неимением иной любви у его соотечественников, он решился использовать любовь к нему самому, в которой так часто ему изъяснялись в самых тесных петербургских и московских кругах.

31
{"b":"801745","o":1}