Вот какие письма, какие просьбы он рассылал, превозмогая недомогания. Однако всё это ещё были самые малые капли добра, не способные напитать его страдавшую душу. Он всё твердил себе непрестанно, что всё это ужасно как далеко от того дела души, которого он домогался. Много ли тех, кого он может поднять на добро своими просьбами и порученьями, даже если его адресаты откликнутся из любви к нему и возьмутся за истинно доброе дело? Десять, двадцать, сто человек? А что же вся-то необозримая Русь со всем её непомерным байбачеством и удивительным умением ходить во всю жизнь по воде, на которой не остается следов?
Глава одиннадцатая
Переписка с друзьями
Эту необозримую Русь могли всколыхнуть одни только «Мёртвые души», и он, не долечившись как следует, постоянно превозмогая себя, едва оставивши Рим и пустившись в дорогу почти что без цели, принялся готовить себя к этому главному, к этому большому труду.
Второй том, как теперь открывалось после сожжения, должен был тесней прежнего вылепляться из первого. Это стало для него очевидно.
Взявши, за неимением своего, печатный экземпляр у Жуковского, он придирчиво перечитал главу за главой и пришел в замешательство.
Своё собственное творение он увидел другими глазами, точно со стороны. Вторая половина, с возвращения предпринимателя в город, представилась обработанной менее, хуже, даже небрежней, чем первая, и недостаточно выступил – самый дух всего сочинения. Многое хотя выкроено было недурно, сшилось кое-как белыми нитками, подобно платью, которое подается проворным портным для примерки. Лирические отступления были так неясны, вязались так несносно мало с предметами, проходящими чередой перед глазами читателя, так невпопад складу и замашке всего сочинения, что этих лирических отступлений начинал он серьёзно стыдиться. Некоторые части представлялись чудовищно длинны в отношении к остальным и поставленным рядом. Временами он постыдно изменял сам себе, не выдерживая своего же собственного, уже однажды принятого тона повествования. Повсюду зияли великие пропуски. Главнейшие, важнейшие обстоятельства были скомканы, стиснуты, сжаты, сокращены, зато чрезмерно распространены побочные и неважные. Главная же беда была в том, что не столько выступал внутренний дух всего сочинения, сколько металась в глаза пестрота частей и даже лоскутность его. И самый город не был представлен во всей его пустоте, в этом беспрестанном хождении по воде, которая не оставляет следов, вместо того, чтобы твердо ходить по земле и щедро сыпать в неё семена добрых дел, орошая кормилицу потом своих неустанных трудов.
Всё предстояло переменить, и он, сожалея, жестоко укоряя себя, что поспешил выдать в свет сочинение, ещё не доведенное до высочайших, до высших высот, которые только и воздействуют прямо на душу читателя, принялся готовиться ко второму изданию, делая то и дело заметки, порой вдруг и нечаянно уясняя себе самому, каким образом поестественней – провести живую связь между предполагаемым вторым томом и уже известным читателю первым. Брошенные тут и там необдуманно, наспех намеки предстояло развить в слитный образ пустоты и безделья, а дух сплетен, дух тупейших поверхностных соображений ума, дух слухов глупейших, дух односторонних неосторожнейших заключений о предметах таинственных превратить в целый вихрь, поглубже наполнить, попрочней уплотнить содержание. Может быть, даже, следуя чуткому замечанию в одном месте Степана, дать всем понять, уже здесь, как в самом деле сложно, перепутано решительно всё в этих людях, впавших, для себя самих неприметно, в уродство?
И вот на отдельном листке он набрасывал размышление автора, до какой же степени человек современный, уже нынче по многим статьям похожий на Чичикова, как похожи две капли воды, озабоченный одной иссушающей страстью приобретенья, до чего этот современный человек замкнулся в себе:
«Он даже и не задал себе запроса, зачем эти люди попали ему на глаза, как вообще мы никогда не спрашиваем себя, зачем нас окружили такие-то обстоятельства, а не другие, зачем вокруг нас стали такие-то люди, а не другие, тогда как ни малейшее событие в жизни не произошло даром, и всё вокруг в наше наученье и вразумление. Но слова, что свет есть живая книга, повторяются нами уж как-то особенно бестолково и глупо, так что невольно хочешь сказать даже дурака тому, кто это произносит. Он даже и не задумался над тем, отчего это так, что Манилов, по природе добрый, даже благородный, бесплодно прожил в деревне, ни на грош никому не доставил пользы, опошлел, сделался приторным своею добротою, а плут Собакевич, уж вовсе не благородный по духу и чувствам, однако ж не разорил мужиков, не допустил их быть ни пьяницами, ни праздношатайками. И отчего коллежская регистраторша Коробочка, не читавшая и книг никаких, кроме часослова, да и то ещё с грехом пополам, не выучась никаким изящным искусствам, кроме разве гадания на картах, умела, однако ж, наполнить рублевиками сундучки и коробочки и сделать это так, что порядок, какой он там себе ни был, на деревне все-таки уцелел: души в ломбард не заложены, а церковь на селе хоть и не очень богатая была, однако же, поддержана, и правились и заутрени и обедни исправно, – тогда как иные, живущие по столицам, даже и генералы по чину, и образованные и начитанные, и тонкого вкуса и примерно человеколюбивые, беспрестанно заводящие всякие филантропические заведения, требуют, однако ж, от своих управителей всё денег, не принимая никаких извинений, что голод и неурожай, – и все крестьяне заложены в ломбард и перезаложены, и во все магазины до единого и всем ростовщикам до последнего в городе должны. Отчего это так, над этим Чичиков не задумался, так же, как и многие жители просвещенных городов, которые обыкновенно любят в этом случае повторять известное изречение: «Трудно даже и поверить, какие у нас живут оригиналы во многих губерниях и уездах…» Все помещики вылетели из головы Чичикова, даже и сам Ноздрев. Он позабыл то, что наступил ему тот роковой возраст жизни, когда всё становится ленивей в человеке, когда нужно его будить, будить, чтоб не заснул навеки. Он не чувствовал того, что ещё не так страшно для молодого ретивый пыл юности, гибкость не успевшей застыть и окрепнуть природы, бурлят и не дают застыть чувствам, – как начинающему стареть, которого нечувствительно обхватывают совсем почти незаметно пошлые привычки света, условия, приличия без дела движущегося общества, которые до того, наконец, всего опутают и облекут человека, что и не останется в нем его самого, а куча только одних принадлежащих свету условий и привычек. А как попробуешь добраться до души, её уж и нет. Окременевший кусок и весь уже превратившийся человек в страшного Плюшкина, у которого если и выпорхнет иногда что похожее на чувство, то это похоже на последнее усилие утопающего человека…"
Боже мой, какая впереди ещё неоглядная бездна труда! И вся она принадлежит ещё безраздельно первому тому! А когда же второй, хотя и сильно поуяснившийся после сожжения, однако не начатый ещё даже первой, непременно звучной строкой? Сколько месяцев, лет позаймет, то есть истребит и поглотит, этот вперед призывающий труд? Пять или шесть? А может быть, десять? Он же по-прежнему слаб и духом и телом и с каждым днем, с каждым часом близится к смерти. Успеет ли он? Не останется ли нераскрытой тайной для всех его задушевное дело, если упадет он в могильную яму на середине пути?
Тогда и пришла к нему в полном объеме одна вполне странная мысль – выдать в свет свою переписку с друзьями. Именно с друзьями. Это надо понять. То есть с самыми близкими ему на земле, что позволило бы выдержать в книге тон задушевный, простой, которым бы смягчился и скрасился дух поучений, и в этой неожиданной книге прямо сказать, от себя, в чем именно обнаружилось для него душевное дело сперва нынешнего, а затем и следующих за ним поколений русских людей.
Много, страшно много он ждал от неё. Всё неудержимей хотелось ему ещё поглубже заглянуть в себя самого, чем он заглядывал прежде, а когда же по-настоящему и заглянешь в себя, как не в письмах к ближайшим друзьям? Всё нетерпеливей хотелось ему испытать те моральные истины, которые должны были, по его убеждению, оторвать заглохших людей от самих только себя и обратить их взоры на ближнего, и где же произнести эти истины в полную грудь, как не в тех же письмах к тем же ближайшим друзьям? И надобно было проверить свое возмужание, свою готовность приняться за труд, в особенности проверить свое вдруг застывшее, вдруг захромавшее слово. И необходимо было ещё раз попытаться узнать положение русского человека, хотя бы по тем гримасам его, с какими встретят личную переписку, чего не было ещё никогда до него. Может быть, он увидел бы истинный лик всей необъятной Руси?