Плетнев с присущей ему дипломатической тонкостью уклоняться и раздавать всем сестрам по серьгам весьма обстоятельно распространился о том, как естественно целое и любая подробность, подчиненные внутренней эстетике автора, как всё неминуемо возникает из закона внутренней жизни, не только начиная от Селифана, но и от самого чубарого, до легковоздушной институтки и её отца, что ни в чем не открывается и тени подложного или сомнительного, что в каждом характере исчерпана вся глубина неделимого, свойство одних гениальных писателей. И далее без передышки он сыпал, что в Плюшкине изумляет описание постепенного падения человека и что в поэме не слышится серьезного общественного интереса. Но это лишь потому, что такого интереса не слышится и в самой нашей жизни, что автор лишь возвратил обществу то, что оно смогло ему дать. Нашел, что скупость Плюшкина и мечтательность Манилова не в природе русского человека и потому не относятся к типической картине русской жизни. Восхитился меткостью и точностью слов и нераздельностью их от понятий, но отметил также и недосмотры, впрочем, недосмотры предоставив грамматической критике. Утешил, что собственно поэма ещё впереди. Переложил свои рассуждения обширными выписками, в форме примеров, как у Белинского, словно бы говоря: сами судите, каково оно всё, а я ничего.
Степан же, по обыкновению своему, стремительно бросился в бой против всех тех, кто только успел хотя бы заикнуться о грязи, о низменности и о бледности содержания и, с присущей ему редкой способностью заходить к любому предмету с такой стороны, с какой никому и в голову зайти не придет, пришел в восторг от того, что всё это действительно грязь, но грязь не простая, а грязь совершенно особенная, грязь своеобычная, что в этой грязи ничего не обидного, ни вредоносного нет, даже в самое торговле мертвыми душами, и, восхитившись тайной психологической биографией Чичикова, взятой автором от самых пелен, сложил в честь мошенника маленький гимн:
«Не правда ли, что в этом замысле есть какая-то гениальная бойкость, какая-то удаль плутовства, фантазия и ирония, соединенные вместе? Чичиков в самом деле герой между мошенниками, поэт своего дела… Самопожертвование мошенничества доведено в нем до крайней степени: он закален в него, как Ахилл в свое бессмертие, и потому он так бесстрашен и удал…»
С тем же опрометчивым жаром Степан кинулся защищать священное право художника избирать любые предметы для творчества, на том основании, что мир Божий велик, просторен и чудно разнообразен, что в мире Божьем место есть для всего, между прочим и для Собакевича и Ноздрева, потому и фантазия Поэта имеет равное право на них, однако одно из первейших условий искусства Степан видел в том, что искусство должно водворить полную гармонию во всем внутреннем существе человека, которая не свойственна обыкновенному состоянию жизни, из чего следовали две стихии, которым долженствовало являться в произведении:
«Но изображение предметов из грубой, низкой, животной природы человека произвело бы совершенно противное тому действие и нарушило бы вовсе первое условие изящного впечатления – водворение гармонии в нашем духе, – если бы не помогало здесь усилие другой стороны, возвышение субъективного духа в самом Поэте, воссоздающем этот мир. Да, чем ниже, грубее, материальнее, животнее предметный мир, изображаемый поэтом, тем выше, свободнее, сосредоточеннее в самом себе должен являться его творящий дух; другими словами, чем ниже объективность, им изображаемая, тем выше должна быть, отрешеннее и свободнее от неё его субъективная личность…»
И пустился рассуждать о его будто бы двойном, раздвоившемся существе, о нецельной, двойной, распадающейся поэзии его, в которой с одной стороны смех, а с другой стороны слезы, попутно высказывая дельные замечания и предположения о будущем содержании, в котором на место смеха пред нами предстанет печаль, о влиянии итальянской природы, её прозрачного воздуха, ясности каждого оттенка и каждого очерка в предмете, её картинных галерей, мастерских её художников и её поэзии на воспитание его фантазии, именно той её стороны, какой она обращена ко всему внешнему миру, что именно Италия дала его фантазии такое живописное направление, такую полноту и законченность, о его способности каждое лицо видеть ясно, во всех возможных положениях жизни, во всех изгибах и движениях как души, так и тела и о том ещё, что все характеры возведены на степень общего типа, так что мы ясно видим, что Ноздревы и Собакевичи, Маниловы и Плюшкины живут возле нас.
Помня, разумеется, просьбу его выставить яснее всего его недостатки, Степан умел сказать под конец и о них, так же увлеченно и метко, опять заходя с той стороны, с какой никому в голову зайти не зайдет:
«Велик талант Гоголя в создании характеров, но мы искренне выскажем и тот недостаток, который замечаем в отношении к полноте их изображения или произведения в действии. Комический юмор, под условием коего Поэт созерцает все эти лица, и комизм самого события, куда они замешаны, препятствуют тому, чтобы они предстали всеми своими сторонами и раскрыли всю полноту жизни в своих действиях. Мы догадываемся, что кроме свойств, в них теперь видимых, должны быть ещё другие добрые черты, которые раскрылись бы при иных обстоятельствах: так, например, Манилов, при всей своей пустой мечтательности, должен быть весьма добрым человеком, милостивым и кротким господином с своими людьми и честным, в житейском отношении; Коробочка с виду только крохоборка и погружена в одни материальные интересы своего хозяйства, но она непременно будет набожна и милостива к нищим; В Ноздреве и Собакевиче приискать что-нибудь доброе трудно, но все-таки должны же быть и в них какие-нибудь движения более человеческие. В Плюшкине, особенно прежнем, раскрыта глубже и полнее эта общая человеческая сторона: потому что Поэт взглянул на этот характер гораздо важнее и строже. Здесь на время как будто покинул его комический демон иронии, и фантазия получила более простора и свободы, чтобы осмотреть лицо со всех сторон. Так же поступил он и с Чичиковым, когда раскрыл его воспитание и всю биографию.
«Комический демон шутки иногда увлекает до того фантазию Поэта, что характеры выходят из границ своей истины: правда, что это бывает очень редко. Так, например, неестественно нам кажется, чтобы Собакевич, человек положительный и солидный, стал выхваливать своим мертвые души и пустился в такую фантазию…», между тем только что сам уверял, что должны же быть в Собакевиче какие-нибудь движения человеческие, а натолкнулся нечаянно на эти движения, так и поверить не захотел. Впрочем, что же, возможно и прав. «…Скорее мог бы улечься Ноздрев, если бы с ним сделалось такое дело. Оно чрезвычайно смешно, если хотите, и мы от души хохотали всему ораторскому пафосу Собакевича…», тогда как надо бы было лить слезы над тем, как, имея даже некоторую искру поэзии, запошлил и загубил себя человек, «…но в отношении к истине и отчетливости фантазии нам кажется это неверно. Даже самое красноречие, этот дар слова, который он внезапно по какому-то особливому наитию обнаружил в своем панегирике каретнику Михееву, плотнику Пробке и другим мертвым душам, кажутся противны его обыкновенному слову, которое кратко и всё рубит топором, как его самого обрубила природа. Нарушение этой истины повлекло за собой нарушение и другой. Автор сам это чувствовал и оговорился словами: «откуда взялась рысь и дар слова в Собакевиче». То же самое можно заметить и об Чичикове: в главе VII прекрасны его думы обо всех мертвых душах, им купленных, но напрасно приписаны они самому Чичикову, которому, как человеку положительному, едва ли могли бы прийти в голову такие чудные поэтические были о Степане Пробке, о Максиме Телятникове, сапожнике, и особенно о грамотее Попове беспашпортном, да об Фырове Абакуме, гуляющем в бурлаках…», этим и показал, до чего узко мыслит о человеке, в котором всего понамешано вдоволь, только гляди да не запутайся во всем этом бесхозном добре. «…Мы не понимаем, почему все эти размышления Поэт не предложил от себя…», потому и не предложил, что Павлу Ивановичу далек ещё путь, и всякая сторона должна ещё в нем отозваться. «…Неестественно также нам показалось, чтобы Чичиков уж до того напился пьян, что Селифану велел сделать всем мертвым душам лично поголовную перекличку. Чичиков – человек солидный и едва ли напьется до того, чтобы впасть в подобное мечтание…», ну, пожалуй, истинно об этом судить как раз тем, кто не понаслышке знает толк в такого рода питейных делах.