Сделал и ещё два или три нешуточных замечания, за которые ему низкий поклон, поскольку пользы ему желал человек, и, глядишь, готов был завязаться непустой и обстоятельный разговор уже не только о том, сделал или не сделал бедный автор шага вперед, имеет или не имеет права художник, даже Поэт, изображать и грязную сторону жизни, хороши или не хороши в поэме сравнения, но и о глубоких безднах нашей славянской природы и в особенности о том, как способен загубить себя основательно человек, сам себя завлекши в самую грязь, и по какой причине все мы так верно и долгое время так основательно губим себя, что одна лишь надежда на богатырские свойства русского человека позволяет верить в возможность скорого его возрождения.
Но, верно, не суждено было завязаться разговору непустому и обстоятельному. В самый этот момент явилась в печати брошюра беспокойного Константина, которому, должно быть, было написано на роду с самыми добрыми чувствами так в азарте хвататься за всё сгоряча, не обдумавши, тысячу раз не взвесивши всякого слова, что результат бывал часто тот, будто действовал молодой человек, к тому же с самыми дурными намерениями.
С первого же слова бросил Константин свою скороспелую мысль, что в «Мертвых душах» древний эпос, то есть эпос старца Гомера, встает перед нами, и, уже более решительно ничего не сказав, всё повторял, что это эпос, древний эпос, дивный эпос, что это одно любезным читателям и надо и довольно понять, что при этом и сам не желает входить в подробности дела, что не его это задача о каких-нибудь подробностях говорить, что подробности были бы тут даже излишни. Так и гремел пустыми словами без содержания, силился выразить что-то значительное, однако ж и сам не улавливал, должно быть, впопыхах, что именно так страстно, так неутолимо захотелось вскричать на всю православную Русь:
«Если сказать несколько слов о самом произведении, то первый вопрос, который нам бы сделали, будет: каково содержание? Мы сказали, что здесь нечего искать содержания романов и повестей, это поэма и, разумеется, в ней лежит содержание поэмы. Итак, нас могут спросить, что же в ней заключается, что, каков мир объемлет собой поэма? Хотя это только первая часть, хотя это ещё начало реки, дальнейшее течение которой Бог знает куда приведет нас и какие явления представит, – но мы по крайней мере можем, имеем даже право думать, что в этой поэме обхватывается широко Русь, и уж не тайна ли русской жизни лежит, заключенная в ней, не выговорится ли она здесь художественно? Не входя подробно в раскрытие первой части, в которой во всей, разумеется, лежит одно содержание, мы можем указать, по крайней мере, на её окончание, так чудно, так естественно вытекающее. Чичиков едет в бричке, на тройке, тройка понеслась шибко, и кто бы ни был Чичиков, хоть он и плутоватый человек, и хотя многие и совершенно будут против него, но он был русский, он любил быструю езду, – и здесь тотчас это общее народное чувство, возникнув, связало его с целым народом, скрыло его, так сказать, здесь Чичиков, тоже русский, исчезает, поглощается, сливаясь с народом в этом общем всему ему чувстве. Пыль от дороги поднялась и скрыла его, не видать, кто скачет, – видна одна несущаяся тройка. И когда здесь, в конце первой части, коснулся Гоголь общего субстанциального чувства русского, то вся сущность (субстанция) русского народа, тронутая им, поднялась колоссально, сохраняя свою связь с образом, её возбудившим. Здесь проникает наружу и видится Русь, лежащая, думаем мы, тайным содержанием всей его поэмы. И какие эти строки, что дышит в них! и как, несмотря на мелочность предыдущих лиц и отношений на Руси, – как могущественно выразилось то, что лежит в глубине, то сильное, субстанциальное, вечное, не исключаемое нисколько предыдущим. Это дивное окончание, повершающее первую часть, так глубоко связанное со всем предыдущим и которое покажется противоречием, – каким чудным звуком наполняет оно грудь, как глубоко возбуждает все силы жизни, которую чувствуешь в себе разлитой вдохновенно по всему существу…»
Куда ни шло, заглянул бы поглубже в себя и описал бы в подробности, какой же именно звук наполнил всю эту широчайшую грудь, да, верно, эта заключительная картина бойко несущейся тройки совершенно ослепила самозабвенного критика, натолкнув на единственную, зато бесконечно любимую мысль, и уж ничего не смог определительного высказать Константин, а сколько прямого вреда принесла эта пышная и беспредметная декламация нового Демосфена!
Всё тотчас сбилось с серьезного тона и пустилось с жаром опровергать, будто «Мертвые души» имеют какой-нибудь характер, похожий на эпос, имеют какое-нибудь отношение к древнему эпосу и в особенности имеют какое-нибудь отношение к этому великому старцу Гомеру. Тотчас загоготали, что между Гоголем и Гомером сходного разве что первый звук, с чем он не согласиться не мог, поскольку никогда и не думал хоть чем-нибудь походить на него.
Само собой разумеется, что Белинский, неистовый полемист, повсюду искавший противоборства, так и ринулся, позабывши обещание написать большую статью, доказывать нелепость сравнения Гоголя с древним старцем Гомером, подобно сравнению серого петербургского неба и сосновых рощ петербургских окрестностей со светлым небом и лавровыми лесами Эллады. Вместо серьезного разговора о самих «Мертвых душах» он ядовито вышучивал высказанные оракульским тоном наивные промахи Константина и с жаром высказывал свои любимые мысли о тайнах творчества, о великих поэтах:
«Две стороны составляют великого поэта: естественный талант и дух, или содержание. Это-то содержание и должно быть мерилом при сравнении одного поэта с другим. Только содержание делает поэта мировым: высшая точка, зенит поэтической славы. Прежде, смотря на поэта больше со стороны естественного таланта и желая выразить одним словом высшее его явление, мы думали воспользоваться для этого эпитетом «мирового», но скоро, увидев, что через это смешиваются два различные представления, мы оставили безразличное употребление этого слова. Мировой поэт не может не быть великим поэтом, но великий поэт ещё может быть и не мировым поэтом. Здесь не место распространяться об этом предмете, но если вы хотите знать, что такое «мировой» поэт, возьмите Байрона, хоть в прозаическом французском переводе, и прочтите из него, что вам прежде попадется на глаза. Если вы не падете в трепете пред колоссальностию идей этого страстного ученика Руссо, этого глубокого субъективного духа, этого потомка мифических титанов, громоздивших горы на горы и осаждавших Зевеса на его неприступном Олимпе, – тогда не понять вам, что такое «мировой» поэт. Прочтите «Фауста» и «Прометея» Гете, прочтите трепещущие пафосом любви ко всему человеческому создания Шиллера, – и вы устыдитесь, что этих колоссов, идущих в главе всемирно-исторического движения целого человечества, поставили вы ниже великого русского поэта… Что же касается до вашего сравнения художественно созданного цветка с слегка наброшенным идеалом великого человека, мы укажем вам на пример не столь великой сферы. «Боярин Орша» Лермонтова – произведение не только слегка начертанное, но даже детское, где большею частию ложны и нравы, и костюмы, но просим вас указать нам на что-нибудь и побольше цветка, что могло бы сравниться с этим гениальным очерком. Отчего это? – оттого, что в детском сознании Лермонтова веет дух, пред которым потускнеет не одно художественное произведение – цветок ли, или целый цветник…»
И пустил мысль, что «Илиада» выразила собой содержание положительное, действительное, общее, мировое и всемирно-историческое, следовательно, не умирающее, вечное, тогда как «Мертвые души» пока ещё не могут выразить подобного содержания, потому что негде ещё этого содержания взять. И заставил сильно над этой мыслью задуматься, ожидая её развития и продолжения. Но нет, уж Виссарион Григорьевич негодующее вопрошал и тотчас и тотчас громогласно отвечал сам себе, как это делать умел и любил:
«Где, укажите нам, где веет в создании Гоголя этот всемирно-исторический дух, это равно общее для всех народов и веков содержание? Скажите нам, что бы сталось с любым созданием Гоголя, если б оно было переведено на французский, немецкий или английский язык? Что интересного (не говоря уж о великом) было бы в нем для француза, немца или англичанина? Где же права Гоголя стоять наряду с Гомером, Шекспиром? – Знаете, что мы сказали бы на ушко всем умозрителям: когда развернешь Гомера, Шекспира, Байрона, Гете или Шиллера, так делается как-то неловко при воспоминании о наших Гомерах, Шекспирах, Байронах и пр. Вальтером Скоттом тоже шутить нельзя: этот человек дал историческое и социальное направление новейшему европейскому искусству.