Отряды пошли в наступление...
По прямому проводу
Наш взвод только что вернулся с Духовской улицы, где мы разогнали засевших в домах беляков. Привели с собой десяток пленных, сдали в штаб. Сами решили подкрепиться немножко перед готовившимся наступлением в районе Константиновской, на подступах ко второму полку. Каждая часть время от времени навещала мастерские, получала патроны, обедала, отогревалась. Жены рабочих организовали тут же у цехов кухни и готовили горячую пищу для бойцов. Мы похлебали картофельного супа, заправленного луком, пожевали хлеба — выдали нам по четверти фунта на человека. Пошли в кузницу погреться, пока штаб уточнит время и место удара по второму полку.
Артиллерия продолжала работу, посылала осиповцам гостинцы, и под этот грохот мы отдыхали в кузнице. Видимо, в полдень предстояло жаркое дело. Штаб собирал силы для решающего удара по контре. Дважды я заглядывал в контору, где сидели члены Революционного военного совета. На меня не обращали внимания. Только когда спросил, скоро ли, ответили сердито: «Приказ будет дан в назначенное время». Я вернулся к ребятам. Стали ждать...
Ждали недолго. Прибежал Глухов — мой товарищ по мастерским, — возбужденный, торопливый. Я сразу решил — есть приказ, и, не услышав еще слов Глухова, а только поняв, что он за мной явился, скомандовал:
— Стройся!
— Погоди, — остановил меня Глухов. — Тебя одного вызывает Казаков.
Одного, так одного. Решил, получу распоряжение, и мы выступим.
В штабе сидел Аристарх Андреевич Казаков. В шинели, как и все, хотя и не был военным. Без шапки. Лоб огромный. Прежде лоб и видишь. И еще глаза — цепкие, прямые, с мыслью торопливой. Остальное позже примечаешь. Остальное оживает, когда заговорит: усы широкие задвигаются над губой, и бородка поднимется клинышком. Весь он свой. К нему никакое другое определение не подходит — наш железнодорожник. Когда мятежники убили членов правительства и захватили на какое-то время власть в Ташкенте, его избрали мы своим представителем в Реввоенсовет. Казаков не покидал поста своего в эти трудные и тревожные для дела революции дни. Несчастье за несчастьем валилось на наши головы. Нынче утром стало известно о новой провокации белогвардейцев. Со стороны Кауфманской станции ожидался подход целой кулацкой армии в помощь предателю Осипову. Тысяча человек! Подумать только!
Реввоенсовет обсуждал сложившееся положение. Меня вызвали, когда вопрос был почти решен и предстояло действовать.
— Со взводом будешь сопровождать товарища Оранова, — сказал Казаков.
Не знал еще я, куда сопровождать и зачем, но ответил коротко:
— Готов.
Позже, шагая за командиром батареи — Оранов был командиром батареи Первого революционного отряда, — я дивился приказу: на станции тысяча человек, а мы едем на встречу с одним взводом. Понимал, конечно, что бойцов больше нет, все в городе бьются с беляками, но все же — тридцать человек против тысячи! Однако полагал, что коль скоро возглавляет операцию Оранов, возможно придадут группе орудия. Ошибся. Подали состав из десяти вагонов и восьми платформ и погрузили лишь мой взвод. Возглавляли эту боевую операцию три человека — Оранов, Глухов и я.
В служебном вагоне, где мы трое устроились в качестве штаба, дело прояснилось для меня. Прояснилось, но не стало проще и, тем более, легче.
Рано утром, оказывается, с Кауфманской по прямому проводу позвонили на станцию Ташкент и вызвали комиссара мастерских Агапова. Упоминать фамилию этого предателя не хочется. Противно! Ночью еще арестовал его Реввоенсовет. Разоблачил себя Агапов. Когда осиповские лазутчики подошли к мастерским, то потребовали Агапова. Принесли своему сообщнику приказ от Осипова — открыть ворота, впустить в рабочую крепость мятежников. Случись такое, задушили бы беляки революционный центр Ташкента, голыми руками взяли бы нас. Сейчас Агапов и техник Попов сидели под охраной. Оба признались в своей преступной связи с заговорщиками. И вот Агапова-то вызывали по прямому проводу с Кауфманской.
Дежурный, принявший вызов, не простачком оказался, не ляпнул, что Агапов за решеткой. Обещал позвать его к аппарату, а сам бегом через пути в штаб мастерских к Казакову. Так и так, мол, требуют Агапова.
— Кто?
— Какой-то капитан. Мацкевичем назвал себя. От имени Осипова.
— Сейчас подойдет, — ответил Казаков.
Дежурный понял и назад, на станцию.
Минут через десять явился в аппаратную Оранов. Его уполномочил штаб быть «Агаповым».
— Слушаю.
С Кауфманской доложили: согласно указанию военкома Осипова в окрестных селах мобилизованы крестьяне в количестве тысячи человек. Все находятся на станции, ждут указаний.
— Все ясно, — отстучал телеграфист от имени «Агапова». — Что от нас требуется?
— Состав под погрузку и винтовки для полного вооружения.
— Не отходите от провода, — попросил «Агапов». — Сейчас согласую вопрос с Осиповым. Ждите.
Оранов вернулся в штаб. Там обсудили накоротке сообщение Мацкевича. Приняли решение изолировать от главарей кулацкую армию. Офицеров арестовать. Выполнение задания возложить на Оранова, Глухова и взвод Первого революционного отряда, находящегося сейчас в мастерских.
Оранов заторопился к аппарату:
— Глава нового правительства, диктатор Осипов подтверждает свой приказ, отданный лично капитану Мацкевичу, требует немедленного выступления крестьянской армии в Ташкент. Состав с оружием отправляется сегодня в 2 часа 40 минут. Сопровождают эшелон доверенные лица. Приказ передал Агапов.
— Слушаюсь! — отстучал ответ капитан Мацкевич.
Ровно в 2 часа 40 минут паровоз дал гудок и вышел за семафор.
Движения на линии не было. Состав наш летел один-одинешенек через полустанки и разъезды, не задерживаясь и лишь сигналя для порядка. Вокруг расстилалась белая степь, с чернеющими кишлаками, укрытыми снегом и будто вымершими.
Холод все такой же — градусов под тридцать. Согреться в вагоне нельзя. Мы трое — я, Оранов и Глухов — вышагиваем из угла в угол, трем руки, похлопываем в ладоши. Волнение, которое мы испытываем и которое становится все острее, усиливает и озноб. Ехать в гости к белякам, скажем прямо, удовольствие небольшое, если учесть, что хозяев в пятьдесят раз больше, чем нас. Уже в дороге я подумал, что уверенность наша, порожденная удачными переговорами по прямому проводу, ни на чем не основана. Пока Мацкевич глядел на телеграфную ленту, мы были для него сообщниками, братьями по убеждениям. Но когда высунемся из вагонов, господа офицеры легко поймут, кто перед ними. Мне казалось, что на лицах наших написана истина, и как ни козыряй, ни улыбайся, ненависти не скроешь. Офицеры нутром учуят, где свой, а где чужой. Опыт борьбы показал это. Глухов разделял мою точку зрения.
Оранов молча выслушивал нас и возражал коротко:
— Не надо быть лопухами.
Поговорка у него была такая. Разиня, растяпа, неумелец, по его — лопух.
Оранова я уважал. Недосягаем был он для меня. Все казалось, что таится в нем неведомая нам, простым бойцам, сила и убежденность. Вроде одарила Оранова судьба — одного за многих — несгибаемой волей, твердостью. Знал, как надо поступать, и поступал уверенно. Бил только в цель. И без промаха. Все, кто был рядом, объединялись с ним, создавали что-то единое, монолитное. Может быть, это от профессии шло — артиллерист Оранов. Но вряд ли война сделала Оранова, он творил своим характером удачу и войну подчинял себе. Не мог такой человек погибнуть от случайности, твердо шагал. Умереть мог лишь по собственной воле. По необходимости, что ли. Так считал я. Поэтому, тревожась за исход встречи с беляками на Кауфманской, я боялся в сущности собственных промахов, ну и промахов, что могли, возможно, допустить ребята моего взвода. За Глухова тоже беспокоился. Он, как и я, не обладал особой прозорливостью. Мы оба на Оранова надеялись. Уповали, прямо скажу: он знает, он сделает, как надо...
Оранов был тем человеком, рядом с которым всегда легко. К нему тянутся, его совета ждут. И идут за ним. Он не умел требовать, понуждать, силком подчинять себе. Просто говорил: надо сделать так-то, и люди делали. За коротким словом, часто обычным словом, казавшимся пустоватым внешне, стояла мысль, большой человеческий опыт.