Спать легли рано — мне предстояло до света быть в мастерских. Отдыхал плохо, то и дело вздрагивал, просыпался. Выстрелы раздавались совсем рядом — на Обуховской. То короткие, обрывистые, то долгие, раскатистые. Только к утру перестрелка стихла.
На другой день я зашел навестить своих товарищей по конному отряду. Никого не застал: отдыхали после большой ночной операции. Одного Елисеева увидел. Он сидел, как и прежде, у своей «буржуйки» и грел руки.
— Почему стреляют? — спросил я после взаимных приветствий. — Бандиты, что ли?
Сапожник пожал плечами:
— И они. И не только они.
Оглянулся, посмотрел на меня устало:
— Выверяют нас...
Не понял я:
— Кто?
— Беляки... Прощупывают со всех сторон. Два раза на отряд нападали. Дежурных снимали прямо на улице.
— На что им милиция?
— Я тоже так думал. А потом понял...
Мне хотелось добраться до сути и я насел на скупого на слова Елисеева:
— Понял, значит?
— Да.
Дровец у Елисеева не было, плохо, видно, снабжали его теперь ребята — топил корой тополевой, она не горела, а тлела с шипением и фырканьем. И тепла не давала. А он жался к печурке, закрывал и открывал дверцу, шуровал угольки, искал жар. В открытую печь и сказал:
— Военный комиссар хотел отобрать у отряда винтовки, хватит, говорит, вам наганов. Но Прудников отстоял. И ЧК вмешалось. Оставили винтовки. Как без них? Такое время...
Я кивнул. Верно, отряду воевать в самом прямом смысле приходится. Бои с бандитами требуют дальнобойного оружия. У бандитов у самих сейчас обрезы.
— Отстояли, значит?
— Отстояли.
Елисеев вдруг спросил. Душевно так:
— А к нам не вернешься назад?
— Нет.
— Жаль.
— Да. Только не вернусь...
Не знал я в тот день, что события снова приведут меня в отряд. И скоро...
Ночь под крещение
Снова ночь...
Почему-то все свершалось ночью. Почти всё. Уж так сложилась борьба с контрреволюцией — враг норовил ударить впотьмах, когда и тень его скрыта мраком, и шаг не слышен. Все-таки боялись нас недруги. Теперь понимаю, что боялись. В открытую рука у них не поднималась. Мужества не хватало стать лицом к лицу. Исподволь, обманом, хитростью творили свое черное дело. Творили под саваном ночи.
Вот она, лютая ночь под крещение. На улице тридцать градусов. Неведомая для Ташкента стужа. Кажется, все вымерзло — ни живой души, ни огонька. Завтра православный праздник. Всех бойцов отпустили домой, к семьям. И город затих.
Неповторимая, подкупающая сердце тишина. О ней мы мечтали, искали ее, и вот пришла.
После дневных утомительных занятий на морозе и ветру с бойцами отряда я, закутавшись в одеяло и шинель — в комнате было холодно, — спал. Нет, еще не спал, лежал в дреме, дивился покою. Нынче не стреляли. Почему-то не стреляли, как обычно. Оттого, видно, и не спал, не верилось, что это покой. Мысли возвращались к минувшему дню, хлопотливому и беспокойному. С утра занимались строем. Взвод был не в сборе. Почти треть ребят болела. Да и остальные — кто с кашлем, кто с температурой. Разутые совсем, как тут не захворать. Пошел к командиру отряда насчет обмундирования — мой взвод самый потрепанный. А он ругнулся: военком не дает. Пошел в город, в комиссариат. Не полагалось через голову действовать, но субординация не была в почете, и я ввалился прямо в приемную военного комиссара республики.
Не пустили — назад! Порядка не знаешь, а еще командир взвода. Только я не ушел. Сел тут около двери. Жду.
С полчаса прошло. За это время насмотрелся на начальников. Все какие-то взвинченные, беспокойные. Ботт то и дело влетал в комнату Осипова и снова выскакивал. Браунинг болтался на поясе, будто непристегнутый. Раньше адъютант военкома слыл образцом дисциплинированности и аккуратности. В меру подтянутый, он умел щелкнуть каблуками перед начальником, взять лихо под козырек, застыв по стойке «смирно». А тут фуражка заломлена набекрень, волосы сбиты к левому виску, ворот гимнастерки расстегнут. Глаза какие-то воспаленные, во рту папироса. Жует ее. Мне даже подумалось — не событие ли какое на фронтах, не стряслось ли чего.
Бегая взад-вперед, адъютант вдруг наткнулся на меня:
— Что вы здесь сидите?
Я поднялся.
— Жду товарища комиссара.
— К чертовой матери! Комиссар занят...
И снова бегом в комнату Осипова. Бегали и другие, которых я не знал, но догадывался, что они из штаба или командиры частей. Все при оружии. И тоже возбужденные, взволнованные. Я опять стал ждать: авось, поймаю Осипова.
Вошел пожилой, весь увешанный оружием, перепоясанный ремнями человек. Остановился. Долго, внимательно разглядывал меня. Прищурившись. Этот прищур я запомнил. Вроде, два лучика из-за почти смеженных век просверливали меня. Насквозь. Спросил:
— Вы от кого?
— Колузаева.
Человек задумался. Прикусил нижнюю губу, как это бывает в минуту сомнения. Потом покачал неопределенно головой. Прошел в кабинет комиссара.
Я опять набрался терпения, стал ждать.
Через несколько минут человек вернулся. Присел за столик, что предназначался для адъютанта. Положил руки перед собой, принялся их оглядывать, будто первый раз видел: одну, другую. Поднял глаза на меня и снова прищурился.
— Ваш отряд в мастерских?
Я не знал, что со мной говорил полковник Корнилов.
Не предполагал. Считал одним из наших командиров, поэтому ответил просто:
— Да.
— Ночуете дома?
— Да.
— Завтра праздник, — почему-то с раздумьем произнес полковник. — Не грех погулять...
— Какое уж там гуляние, — покачал я головой. — Разуты... Насчет сапог пришел к комиссару.
Полковник не обратил внимания на жалобу, даже, вроде, не услышал ее, все смотрел сквозь прорези глаз на меня и думал свое.
— Погулять обязательно... — И вдруг тревожно спросил: — Ну, а если случится что?
Я не догадался, о чем он.
— А что может случиться?
— Ничего... — по-прежнему сощурившись, продолжал полковник. — Ничего не случится, конечно... Но понадобится собрать ребят. Как же тогда? В порядке военной дисциплины?
— Гудок, — простодушно ответил я. — Гудок из мастерских...
— Ах, да... Верно, — улыбнулся он и встал. — Совсем забыл. Гудок...
Далек я был в ту минуту от подозрений. Не ведал, что готовится ночью против нас. Показалось только странным: человек при штабе находится, а порядка не знает. Однако я отнес это за счет неувязки, что существовала тогда между штабом военкома и штабом Красной Гвардии. Мы-то находились в подчинении рабочей крепости, как тогда называли железнодорожные мастерские.
Полковник опять вошел в комнату Осипова. И оттуда раздался звонок телефона. Видимо, комиссар кого-то вызывал. Я услышал лишь два слова:
— Колузаева мне!
Не знаю, ответил Колузаев или нет, полковник затворил плотно дверь, обитую клеенкой, и звуки заглохли. Какой-то разговор шел, но ничего понять было нельзя.
Я предполагал в ту минуту, что разговор шел относительно обмундирования. Хотел этого. Только ошибся. Когда через полчаса дверь распахнулась и вышел в сопровождении своих подчиненных сам Осипов, мои надежды развеялись. Комиссар даже не глянул на меня. Прошел неуверенно к выходу, широко ставя ноги и покачиваясь — не то усталый, не то хмельной, оперся о косяк. Лицо его было воспаленным, глаза стеклянно глядели куда-то вперед и, кажется, не видели ничего. Правая рука лежала на кобуре, левая бессвязно двигалась по борту голубой офицерской шинели, пытаясь застегнуть верхнюю пуговицу.
— Не думай об этом, Костя, — проговорил встревоженно полковник. — Пустое все...
И снова я ничего не понял, да и не старался понять. Сапоги — вот, что меня интересовало. Я кинулся к комиссару.
— Куда! — перехватил меня адъютант. — Сказано было, к чертовой матери!
— Товарищ комиссар, как насчет обмундирования? — не обращая внимания на Ботта, объявил я Осипову.
Теперь он увидел меня и уставился своими круглыми глазами. Но не изучал, не пытался уяснить, о чем с ним говорят — только смотрел. И вдруг поморщился. Розоватое, нежное до женственности лицо его, чуточку надменное, с тонкими губами и капризно вздернутыми бровями, исказилось болезненной гримасой.