У сквера Тредуэлл едва не застрял со своим фаэтоном. Народ заполнил подходы от Московской, Пушкинской и Соборной и стоял так густо, что не только извозчичья пролетка, но просто сторонний человек не мог бы протиснуться к месту, где находились ораторы. На минуту Тредуэлл растерялся. Но только на минуту. Он сумел оценить обстановку и принять правильное, как считал сам, решение: вернуться, — значит уронить престиж Соединенных Штатов, стоять в ожидании, пока разомкнутся ряды или разойдется толпа — выказать свое бессилие. Только вперед. И Тредуэлл подтолкнул рукой кучера — гони!
Пара лоснящихся от чистоты и сытости буланых лошадей, запряженных в дышло, пошла на толпу. Колонна не разорвалась. Народ смотрел на буржуя с ненавистью. Кучер хлестнул коней. Хлестнул осторожно, с опаской, лишь для того, чтобы хозяин видел его старания, сам со страхом глядел в толпу — не взъярились бы демонстранты, не смяли бы его вместе с лошадьми и пролеткой.
Кто-то из стоящих рядом схватил буланых за узду и хлестнул по мордам — одного и другого. Кони вскинули головы, шарахнулись назад. Пролетка откатилась к самому тротуару.
Тредуэлл вцепился рукой в борт:
— Я — консул Соединенных Штатов Америки! — крикнул он, едва сдерживая вдруг взметнувшийся в душе страх. — Генеральный консул... Понимаете?
Секретарь торопливо пояснил людям:
— Пропустите! Это посланник американского президента Вильсона. Неприкосновенная личность. Персона грата. Ему нужно в Совет Народных Комиссаров.
На шум подъехала конная милиция. Шесть человек, с красными повязками на рукавах. Впервые столкнулись ребята с иностранным буржуем, как назвал его Маслов. Впервые, и в такой необычный день. Гремели оркестры, заглушая слова, гудел народ, а пара лошадей буланых билась испуганно около тротуара, едва не опрокидывая пролетку. В ней человек в белых перчатках. Маслов сразу узнал его, Карагандян лишь догадался, что это консул.
Тредуэлл простер требовательно руку к представителям власти:
— Покушение на свободу дипломата! Я буду жаловаться...
Карагандян взял по-военному под козырек, ответил секретарю — секретарь перевел его слова консулу:
— Сегодня Первое мая, господа. Это вы должны знать. Объяснять не стану. Сегодня во всем мире пролетариат поет песни. И у вас в Америке тоже. А в Ташкенте двойной праздник — Пятый Краевой съезд Советов провозгласил сегодня автономию Туркестана. Прошу понять — автономию. Теперь мировому империализму амба, он сюда не сунется...
Агитация не возымела действия. Тредуэлл метал глазами молнии, потрясал в воздухе белоснежными кулаками:
— У меня полномочия...
— Ничем не могу помочь. Проезд в центре города запрещен, чтобы не мешать народу справлять революционный праздник...
— Да пропусти его к чертовой матери! — рассердился Маслов. — Пусть катится.
Тредуэлл понял, что Маслов главный, а если и не главный, то в сравнении с Карагандяном старший, крикнул:
— Я не могу ждать. — Вытянул ладонь, на которой горели большие золотые часы. — Дипломатический визит... Это политический скандал.
— Езжай... Езжай! — сгрубил Маслов. — Кто тебя держит.
— Товарищи, расступитесь! — скомандовал зычно Карагандян и направил своего коня в просвет между рядами. — Пропустим Америку. У нее дела...
Ряды раздались, образовался нечеткий и непостоянный коридор, движущийся, как все живое. По нему рысью побежали буланые, катя легкую лакированную пролетку. Тредуэлл напряженно глядел на этих, сомкнувшихся в плотную массу, людей. Когда фаэтон пересек Московскую и выбрался на свободное место, консул оглянулся назад, посмотрел на следовавших за ним конных милиционеров. И тут встретился глазами с Масловым. Встретился и запомнил его взгляд: строгий, недоверчивый и, кажется, злой. Отвернулся. Не подумал, что именно этот человек, с серыми стальными глазами, будет стоять на часах под окном консульства и строго окликать входящих: «К мистеру Тредуэллу нельзя — он арестован». Будет объяснять особенно любопытным и настойчивым: «Почему? Да потому, что контра. Самая натуральная контра. Раскусили...».
В «белом доме», бывшей резиденции генерал-губернатора края, Тредуэлл никого не застал. Вернее, застал, но не тех, кто по его мнению, должен был приветствовать генерального консула. Тредуэлла встретил невысокий человек в военной гимнастерке, с маузером на боку, выслушал переведенную секретарем речь, принял документы, что-то записал на листке и скупо, хотя и добродушно ответил, что рад видеть в Ташкенте представителя великой страны. Надеется на успешное осуществление его консульской миссии.
На этом аудиенция должна была закончиться, но Тредуэлл с раздражением заговорил об инциденте на Московской улице, потребовал обеспечения свободного передвижения. Комиссар сейчас же кивнул, соглашаясь, но оказалось, что консул имел в виду не свободу передвижения по городу, а по всему краю, причем, в любое время и без согласования с правительством Туркестана. Он вынул вторую бумажку, в которой было изложено это требование генерального консула. Внизу, перед самой подписью Тредуэлла, приводилась ссылка на какое-то указание президента Вильсона о желательности изучения консулом жизни края.
Комиссар пожал плечами. Заявил, что это требование несовместимо с обычным положением иностранных представителей в независимой стране, и он должен официально объявить генеральному консулу о провозглашенной сегодня автономии Туркестана, дабы у господина дипломата не было никаких заблуждений на этот счет. Во всяком случае, просьбу консула он передаст правительству и о решении сообщит письменно.
— Вот так, — закончил комиссар. — Мы рады, но...
Покидая «белый дом», Тредуэлл подумал с огорчением, что его мандат генерального консула, его чин, наконец, его вид не произвели того впечатления, на которое он рассчитывал. Вообще не произвели здесь впечатления. И, садясь в пролетку, он сказал мрачно секретарю:
— Как бы то ни было, мы должны немедленно начать работу.
Тот понимающе кивнул:
— Мы уже работаем, мистер Тредуэлл.
Вечером в небольшом доме на тихой улице, по-весеннему благоухающей ранней сиренью, состоялся банкет в честь прибытия в Ташкент генерального консула Соединенных Штатов. Гостей было немного. И они довольно рано разошлись. Остался лишь молодой человек со шрамом на щеке. Когда парадная дверь закрылась и уставший от дневных забот Тредуэлл опустился в кресло, молодой человек сказал:
— Я не успел передать вам привет от генерала Джунковского. Теперь, кажется, время это сделать...
Тредуэлл протянул гостю коробку с сигарами:
— Курите!
— Спасибо, не курю.
— Попробуйте, это гаванские.
— Ну, если гаванские...
Оба улыбнулись и закурили. Человек со шрамом подождал, пока Тредуэлл не выпустил первую струйку фиолетового дыма, и произнес с чувством:
— Слава богу, что вы, наконец, здесь... Слава богу.
Это были дни, когда Ф. Колесов, председатель Совнаркома края, сообщал Владимиру Ильичу Ленину: «Туркестанская республика накануне голодной смерти. От Кавказа отрезаны, и поступление хлебных злаков не предвидится в течение долгого времени. От Сибири отрезаны прервавшимся железнодорожным сообщением под Оренбургом. Запасы хлеба в республике на два, в некоторых на три дня...».
Двадцать первого мая Ташкент перешел на голодный паек.
Конный отряд подбирал на улицах истощенных, умирающих людей и отправлял в госпиталь. Иногда это были уже трупы. Сами ребята едва держались в седлах, от слабости засыпали в пути. Ждали первых фруктов, как манны небесной — утолить голод урюком, черешней, чем-нибудь. Завидовали коням. Те паслись на буйной майской траве, что особенно уродилось в том году. По утрам лошадей выгоняли на травный завтрак на поляны, скверы, к берегу Чаули и Анхора. Занаряжали бойцов косить траву для конюшни...
А над городом плыл колокольный звон. Никогда, кажется, не было столько молебствий, как в том, восемнадцатом, году. Вроде их специально припасли святоши к трудному для Советов времени. На паперти Привокзальной церкви целыми днями толпились старушки. Не тушили свечей в Сергиевской и Госпитальной церквах. Гудел басовитой медью военный собор. Как заупокойную мессу, разносили свой звон колокольни. Поминания. Бесконечные поминания и все о мучениках в полковничьих и генеральских погонах, павших за веру. Царя не называли ни громко, ни шепотом, но имели его в виду. Вечером вся бывшая знать города шла в церкви, соблюдая траур. Черное — в одежде и душе.