— Подкрепись все же, солдатик.
Пришлось съесть. А когда съел, она сказала, смеясь:
— А ведь врешь ты все...
Я, кажется, поперхнулся уже проглоченной кашей. Посмотрел ей в глаза, как мог искренне.
— Вот тебе крест.
— Ой, врешь.
Неужели догадалась, струхнул я. Играл, играл и провалился.
— Честно говорю.
— Брехня... Никакой ты не солдат и никакой Штефан тебе не друг. Таких друзей нет у него.
— Это почему же, — вроде обиделся я. — Или носом не вышел?
Повариха засмеялась, затрясла своими круглыми налитыми плечами:
— Носом, может, и вышел, а вот котомкой, да шинелишкой...
— Ну, это ты зря, — махнул я рукой. — Штефан сам ходит в шинели.
— Он-то ходит, да друзья его не ходят. А если одевают шинель, так офицерскую. Ниже поручика у него и знакомых-то нет. Скумекал, солдатик?
Баба эта знала Штефана. Неплохо знала, и если втянуть ее в разговор, назовет тропку, по которой можно добраться до самого атамана.
— Поручик у него один, — тоном все ведающего человека, с которым Штефан на короткой ноге, произнес я. — Он тоже мой друг.
— Друг?
— А ты думала! Я его из-под немецких снарядов выволок. Заметила на щеке шрам?
Повариха сделала удивленные глаза. На щеках прибавилось румянцу. Попал я в точку, значит. Однако растерянность скоро сменилась настороженностью. Веки сошлись в прищуре, и улыбка, теперь язвительная, заиграла на губах:
— Ладный поручик, — процедила она сквозь зубы.
— Красавец! — уточнил я торопливо. — Только Штефан лучше. Орел.
Восторженная похвала моя пала огоньком в сердце женщины. Она, видно, тосковала по этому поручику, а, может, и по самому Штефану. Что-то было, в общем, иначе повариха не вздохнула бы душевно, не потупилась бы.
— Не везет мне, — поднялся я со скамейки и стал перевязывать свою котомку. — Третий день хожу, проку нет...
Повариха помешкала, борясь, должно быть, с каким-то затаенным чувством, потом произнесла тихо:
— И не будет проку... Штефан сюда не заглядывает... Давно уж...
— Уехал, выходит?
— Да нет. — Она снова помешкала, бросила осторожный взгляд на дверь. — Видели его неделю назад. К хозяйке своей прежней заходил...
— К хозяйке? — не сдержал я своего любопытства. — Где хозяйка-то?
Повариха поманила меня пальцем и, когда я подошел к окошку, заставленному мисками, сказала:
— Здесь она...
От радости все у меня внутри загорелось — наконец-то, тропа найдена. Вцепился в повариху:
— Ты что ли?
Зарделась пуще прежнего баба. Глаза засмеялись стыдливо:
— Была я... Только это другая...
— Экая ты туманная... Тянешь и тянешь. Говори, что ли!
Повариха навалилась грудью на стопки мисок, отчего они заскрежетали, вдавливаясь друг в друга, высунулась из окошка и, как великую тайну, шепотом поведала мне:
— Здесь, на Романовской... за мастерской Зара... Дарью спросишь... Чернявая такая, с косами.
Нашел Дарью. Долго не хотела пускать меня в комнату, на пороге держала, выпытывала. Теребила пухлыми розовыми пальцами кончик длинной, массивной косы. Наконец, впустила:
— Ничего не знаю. Не живет давно...
— И не заходит?
Трудным был для Дарьи этот вопрос. Могла сказать правду, да не решалась. Секрет, видно. Промямлила:
— А нашто ему заходить сюда... Жена у него, вроде, есть...
Я изобразил удивление:
— Ишь ты! Женился все-таки. А говорил, не женится, пока в Австрию не вернется.
Чернокосая Дарья вдруг уронила слезу. Отвернулась.
— Мало что... Все мужики так говорят...
— Да... — сокрушенно выдавил я из себя. — Бывает... Жена-то где?
— Не знаю... Нет мне до этого интересу.
— Понятно...
Она стерла влажнинку со щеки, хмыкнула носом:
— Мне все едино, женат или не женат... Наплевать...
— Что ж, спасибо и на том... До свидания.
Почему-то Дарья встрепенулась, видя, что я ухожу, и бросила как бы между прочим:
— B больнице лежит, жена-то его...
— В какой?
— В госпитале... В хирургическом... Передачи ей носит кажинную неделю...
Это признание было тяжелым для чернокосой Дарьи. Она снова зароняла слезы. И глотая их, произнесла последнее:
— Антониной звать ее...
Антонина! Антонина! Я повторял это слово, как бы подстегивал им себя. Антонина в хирургическом. Антонина...
Нынче я одет был не в шинели: пальто, ботинки, отделанная мехом шапка. Все поношенное, простенькое, но приличное, и главное, ничем не напоминает о моей военной профессии. В кармане наган. Без этого нельзя.
Время для посещения госпиталя выбрал раннее. Утром вряд ли заявится Штефан — не приемные часы. Успею до него навестить Антонину и узнать, когда она ждет мужа.
Госпиталь — не столовая. Здесь можно говорить с главным врачом не таясь. В течение пяти минут я все выяснил: Антонина Звягина! Фамилия мне показалась знакомой, но интерес свой на этом не задержал. Черт с ней, с фамилией. Лежит Антонина, сообщил врач, в пятой палате. Чувствует себя хорошо. Скоро выпишется. Посещает ли ее кто-нибудь? Да, часто. В основном, мужчины. Среди них военные. Может быть, и австрийцы. Сестры и няни не обратили внимания. Слишком много больных. Тиф налег. Все силы брошены на тифозный корпус. Везут и везут людей. Одних из госпиталя, других в госпиталь. Из госпиталя чаще всего на кладбище. Медикаментов нет, топлива нет, хлеба нет...
Если бы я знал, кто такая Антонина Звягина, то, конечно, не вошел бы в палату. Стал бы ждать Штефана на улице, где угодно, но не здесь. Однако ноги уже внесли меня в комнату, и дверь за мной захлопнула сестра милосердия. Поворачивать поздно. Нельзя поворачивать, отступление опаснее, чем движение вперед.
Солнце било в два больших окна и разлеталось по палате мириадами осколков. Пришлось зажмуриться от света, прошагать к койке вслепую. Я не увидел Антонину Звягину, она увидела меня первой и прикусила губы.
Прикушенные губы мне и представились, когда я, наконец, попал в тень от занавески и глянул на койку. Дочь чиновника! Того самого чиновника, у которого пропали золотые вещи, перстенек с чертом пропал и потом объявился. В первую секунду я был настолько ошеломлен, что не хотел верить. Наверное, ошибся. Не к той койке подошел. Дочь чиновника — это дочь чиновника, а Антонина Звягина совсем другое лицо и она находится где-то рядом. И я скосил глаза влево — там лежала забинтованная по самый нос старушка. Еще дальше, стонущая после недавней операции женщина. Осталась одна Звягина и она же дочь чиновника.
— Антонина Звягина? — пробурчал я, все еще сомневаясь...
Она разомкнула губы. Нехотя, с досадой:
— Звягина... Да...
Ей хотелось, наверное, солгать, назвать себя другим именем, но нельзя было: я уже знал все, да и врачи знали.
— Вы помните меня? — спросил я зачем-то. Наверное, не нашел ничего другого для начала.
— Да.
— Вот хорошо.
— Не знаю, — подозрительно глянула на меня Звягина.
— Я объясню.
Еще тогда ночью, когда мы нагрянули в дом чиновника, я обратил внимание на ее синие глаза, на светлые, чуть вьющиеся волосы. При свете лампы они казались золотистыми, с багряным отливом. Сейчас, днем, они вроде выцвели и были льняными, редкого оттенка. Должно быть, я слишком пристально вглядывался в них, потому что Звягина подняла руку и стала поправлять старательно прическу — не растрепалась ли.
— Объясните, — мягко, но требовательно произнесла она.
Второпях я стал выискивать причины своего появления в госпитале, ухватился, естественно, за ту самую кражу золотых вещей, которая хорошо была нам обоим известна. Стал сочинять: вещи обнаружены. По виду сходны с теми, что Звягина назвала тогда ночью, — браслеты, медальон, броши... Она слушала. Слушала без удовольствия, мне казалось, даже с раздражением. Совсем некстати, видно, я напомнил о находке. Но когда моя долгая и путаная речь окончилась, глаза Звягиной потеплели и на лице выразилось что-то похожее на радость: