Я пошел проверить машины и вообще что происходит, а вернувшись, уселся в блиндаже вместе с четырьмя водителями. Мы сидели на земле, привалившись к стене, и курили. Почти совсем стемнело. Земля в блиндаже была теплая и сухая, я еще больше вытянулся и расслабился.
– Кто идет в атаку? – спросил Гавуцци.
– Берсальеры.
– Берсальеры, и всё?
– Вроде так.
– У нас маловато войск для настоящей атаки.
– Возможно, это отвлекающий маневр, а главный удар будет не отсюда.
– Солдаты об атаке знают?
– Не думаю.
– Конечно, не знают, – сказал Маньера. – Если бы знали, они бы не пошли.
– Пошли бы, – возразил Пассини. – Берсальеры дурачье.
– Они храбрые и дисциплинированные, – заметил я.
– Здоровяки, грудь навыкате, а все равно дурачье.
– Кто здоровяки, так это гренадеры, – сказал Маньера. Это была шутка, и все посмеялись.
– А вы, лейтенант, там были, когда наши не пошли в атаку и потом каждого десятого расстреляли?
– Нет.
– Это правда. Их потом выстроили в ряд и каждого десятого расстреляли. Карабинеры.
– Карабинеры, – процедил Пассини и сплюнул на пол. – Даже гренадеры под сто девяносто и те не пошли в атаку.
– Если бы никто не пошел в атаку, война бы закончилась, – сказал Маньера.
– Гренадеры – они такие. Трусоватые. Офицеры из благородных семей.
– Кое-кто из офицеров пошел в атаку.
– Сержант пристрелил двоих, которые отказались вылезать из окопа.
– Некоторые солдаты повылезали.
– Которые повылезали, тех не выстроили в ряд, когда каждый десятый был расстрелян.
– Карабинеры расстреляли моего земляка, – сказал Пассини. – Здоровяк, красавец, умница, настоящий гренадер. Вечно торчал в Риме. С девочками. С карабинерами. – Он рассмеялся. – Теперь перед его домом стоит часовой со штыком, и никому не позволено видеть его родителей и сестер, а его отец лишился гражданских прав и даже не может голосовать. Закон их больше не защищает. Кто угодно может отобрать их собственность.
– Если бы не страх за семью, никто бы не пошел в атаку.
– Не скажи. Альпийские стрелки пошли бы. И гвардейцы Витторио Эммануэле И одиночки-берсальеры.
– Берсальеры тоже бежали с поля боя. А теперь стараются об этом забыть.
– Лейтенант, не давайте нам распускать языки. Evviva l’esercito![10] – с издевочкой провозгласил Пассини.
– Языки – это ладно, – сказал я, – пока вы крутите баранку и прилично себя ведете…
– …и пока вас не слышат другие офицеры, – закончил за меня Маньера.
– Я считаю, что с войной надо покончить, – продолжил я. – Но она не закончится, если одна сторона перестанет сражаться. Если мы перестанем сражаться, будет только хуже.
– Хуже не будет, – почтительным тоном заметил Пассини. – Нет ничего хуже войны.
– Поражение хуже.
– Я так не считаю, – по-прежнему с почтением возразил Пассини. – Что такое поражение? Ты едешь домой.
– За тобой приходят. Забирают твой дом. Твоих сестер.
– Я в это не верю, – сказал Пассини. – С другими этот номер не пройдет. Пускай каждый защищает свой дом. Не выпускает сестер на улицу.
– Тебя повесят. Или снова сделают солдатом. Только уже не санитарной службы, а пехоты.
– Всех не перевешают.
– Внешний враг еще не делает из тебя солдата, – сказал Маньера. – При первой же стычке все побегут с поля боя.
– Как чехословаки.
– Попасть в плен – тебе это ни о чем не говорит, и поэтому ты в этом не находишь ничего плохого.
– Лейтенант, – обратился ко мне Пассини. – Раз уж вы даете нам распускать языки, послушайте. Нет ничего хуже войны. Не нам, в санитарной службе, судить о том, насколько это худо. Те, кто начинает понимать, даже не пытаются ее остановить, потому что у них сносит крышу. Кому-то вообще не понять. А кто-то боится своих офицеров. Вот на таких держится война.
– Я знаю, что это худо, но мы должны ее закончить.
– Она не заканчивается. У войны нет конца.
– Как же, есть.
Пассини покачал головой.
– Победами война не выигрывается. Ну возьмем мы Сан-Габриеле? Ну возьмем Карсо и Монфальконе и Триест? А дальше что? Вы сегодня видели горы там, вдали? По-вашему, их мы тоже захватим? Только если австрийцы сложат оружие. Почему бы это не сделать нам? Пока австрийцы дотопают до Италии, они выдохнутся и повернут обратно. У них своя родина. Но нет, вместо этого мы воюем.
– Да вы оратор.
– Мы думаем. Читаем. Мы не крестьяне, мы механики. Но даже крестьяне в войну не верят. Эту войну ненавидят все.
– Страной управляет узкий класс, а страна глупа, ничего не понимает и никогда не поймет. Вот почему идет эта война.
– К тому же они делают на этом деньги.
– Далеко не все, – сказал Пассини. – Они слишком глупы. Делают это просто так. По глупости.
– Нам пора заткнуться, – заметил Маньера. – Мы уже и так заговорили лейтенанта.
– Ему это нравится, – сказал Пассини. – Мы его обратим в свою веру.
– А пока заткнемся, – подвел итог Маньера.
– Еду еще не привезли, лейтенант?
– Схожу проверю, – сказал я.
Гордини встал и вышел вместе со мной.
– Вам ничего не нужно, лейтенант? Я чем-то могу помочь? – Он был самый молчаливый из четырех.
– Если хотите, пойдемте со мной, – предложил я, – а там посмотрим.
Было уже совсем темно, длинные лучи прожекторов обшаривали горные склоны. Большие прожектора перевозили на грузовиках, и если ты ехал ночью, то мог увидеть такой грузовик в стороне от дороги, позади передовой линии, и офицера, руководящего действиями перепуганных подчиненных. Мы пересекли двор и остановились возле главного перевязочного пункта. Козырек над входом был замаскирован зелеными ветками, и в ночи ветерок шевелил высушенные солнцем листья. Внутри горел свет. У телефона на ящике сидел майор. Один из капитанов медслужбы сказал, что начало атаки отложили на час. Он предложил мне коньяк. Я окинул взглядом сколоченные из досок столы, посверкивающие инструменты, кюветы, закупоренные склянки. Гордини стоял у меня за спиной. Майор оторвался от телефона и встал.
– Начинаем, – сказал он. – Вернули прежнее время.
Я выглянул в окно – в темноте австрийские прожектора прочесывали горы позади нас. Еще какое-то мгновение продлилась тишина, а затем за нашими спинами враз ударили все орудия.
– Савойя, – сказал майор.
– Я насчет супа, майор, – напомнил я, но он меня не услышал. Пришлось повторить.
– Еще не подвезли.
Пролетел большой снаряд и разорвался на заводском дворе. Потом еще один, и сквозь грохот можно было расслышать, как осыпаются осколки кирпича и штукатурки.
– А что есть?
– Есть немного пасты asciutta[11], – сказал майор.
– Я возьму, что дадите.
Майор переговорил с санитаром, тот вышел и вскоре вернулся с железной миской, в которой лежали сваренные холодные макароны. Я передал миску Гордини.
– А сыр есть?
Майор что-то недовольно пробурчал санитару, и тот, снова нырнув в какой-то закуток, вынес оттуда четверть круга белого сыра.
– Большое спасибо, – поблагодарил я.
– Вам лучше обождать.
Перед входом поставили на землю что-то тяжелое. Один из тех, кто это принес, заглянул внутрь.
– Вносите, – приказал майор. – Чего вы ждете? Чтобы мы сами за ним сходили?
Санитары подняли раненого за руки, за ноги и внесли в перевязочную.
– Разрежьте гимнастерку, – приказал майор.
В руке у него был пинцет с куском марли. Два капитана-медика сняли шинели.
– А вам здесь делать нечего, – обратился майор к санитарам.
– Пошли, – сказал я Гордини.
– Лучше подождать, пока не прекратится артобстрел, – бросил мне майор через плечо.
– Они голодные, – сказал я.
– Дело ваше.
Мы побежали через двор. Неподалеку, возле реки, рванул снаряд. А следующий застал нас врасплох, мы уже услышали взрыв, и оба упали ничком на землю. Вспышка, запах гари, свист летящих осколков, грохот обваливающейся кладки. Гордини вскочил и побежал в блиндаж. И я за ним, с куском сыра, покрывшимся слоем кирпичной пыли. В блиндаже трое водителей курили, сидя у стены.